Культурные истоки французской революции - Роже Шартье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ведь в XVIII столетии эта система противоборствующих сил, закосневшая в том виде, в каком она существовала со времен царствования Людовика XIV, уже не может включать в себя новых социальных партнеров, а может лишь повторять конфликты, существовавшие между прежними партнерами, — в данном случае между королем, аристократией и парламентами. Усиление могущества общественных групп, которые прежде без труда удавалось держать в узде и которые прежде не стремились к господству, означает наличие резкого несоответствия между сохранившимся распределением власти, находящейся в руках «элит-монополистов», соперничающих, но неразрывно связанных друг с другом, и установлением нового равновесия сил, благоприятного для «непривилегированных слоев». Это делает невозможным ни сохранение, ни реформу «придворного общества» — то есть, по Элиасу, такой общественной формации, где все отношения и вся иерархия власти строятся с учетом существования двора: «Если верно, что во время борьбы за власть в последние десятилетия Старого порядка представители одной из главных групп часто пытались ограничить привилегии и тем самым ослабить могущество другой группы, то власть в целом была слишком четко распределена и было совершенно очевидно, что общие интересы требуют поддержки традиционных привилегированных слоев против набирающих силу непривилегированных слоев, поэтому никак нельзя было позволить одной группе подчинить себе другую. Равновесие сил элит-монополистов, которое Людовик XIV сознательно поддерживал, чтобы укрепить свои собственные позиции, вступило в стадию “саморегуляции”. Поскольку всякая попытка реформировать систему привилегий и иерархию власти грозила нарушить равновесие между элитами, она была заранее обречена на провал. Привилегированные элиты-монополисты застыли в равновесии, установленном Людовиком XIV»{311}.
В данном случае наша задача опять же не в том, чтобы проверять правильность этой объяснительной модели, ценной тем, что она не сводит процесс, завершившийся Революцией, к примитивной оппозиции «дворянство — буржуазия». Ведь и дворянство, и буржуазия, во всяком случае в плане составляющих их групп, являются «привилегированными элитами-монополистами», и это одновременно сплачивает их и делает соперниками (причем, можно добавить, что соперничество сплачивает их еще сильнее). Конечно, остается дать определение, избегая чисто капиталистической характеристики буржуазии, этим «непривилегированным слоям», чье возвышение приводит к разрушению прежнего «равновесия сил». Во всяком случае, такая точка зрения позволяет лучше понять истинное значение многочисленных нападок на двор, осуществляемых рукописными газетами и печатными памфлетами. Помимо обличения конкретных личностей и профанации символов королевской власти, они своим осуждением двора пытаются разрушить один из трех главных устоев — наряду с монополией на налоги и монополией на законное применение силы, — на которых зиждилась абсолютная монархия и вместе с ней структура общества, ее допустившая и ею упроченная.
Недоверие к авторитетам
Четвертый фактор, упомянутый Лоуренсом Стоуном в его размышлениях об идеологических истоках английской революции, — «недоверие к авторитетам». В семье, в государстве, в Церкви «развитие скептицизма, который исподволь подточил веру в традиционные ценности и иерархии», приводит к «настоящему кризису доверия»{312}. В главах, посвященных хождению «философических книг», переменам в христианском поведении и новому восприятию королевской особы, мы попытались оценить роль и важность самых очевидных отступлений от прежних верований во Франции XVIII века. В общем и целом следует признать, хотя и с оговорками относительно некоторых расхождений и видоизменений, а также натяжек (например, слишком прямой связи между книгой, чтением и доверием к прочитанному), что ситуация совершенно ясна: в середине века (и даже раньше) большая часть населения королевства начинает занимать критическую позицию, которая, даже не будучи четко сформулированной в головах или недвусмысленно высказанной в речах, приводит к отказу от традиционных норм поведения и слепого повиновения и побуждает взглянуть на авторитеты, внушавшие некогда страх и бывшие предметом поклонения, отчужденным, ироничным, недоверчивым взглядом. В этом смысле можно говорить о «недоверии к авторитетам» в предреволюционные десятилетия. Оно проявляется в других формах и изъясняется другим языком, совершенно не похожим на язык Англии XVII века, но оно оказывает такое же воздействие, а именно: разрушает веру в незыблемость существующего порядка, тем самым подготавливая умы к его резкому и полному крушению.
Разочарование интеллектуалов и политический радикализм.
Ко всем этим факторам Лоуренс Стоун добавляет еще один, последний: «чрезмерное развитие образования». Это явление имело серьезные психологические и политические последствия: «Невероятный рост числа студентов Оксфорда и Кембриджа привел к появлению целой армии джентльменов, не имеющих должности, во всяком случае, достойной должности, джентльменов, которые благодаря своему образованию могли бы занимать высокие посты, но не имеют возможности сделать карьеру. Ни центральная администрация, ни армия, ни колониальная экспансия в Ирландии, ни даже юридическая сфера не могли обеспечить всех должностями: поэтому у многих отпрысков знатных родов, сквайров и джентльменов возникло чувство неудовлетворенности и обиды. Кроме того, университеты выпускали гораздо больше дипломированных священнослужителей, чем было нужно Церкви. Таким образом, они наводнили страну викариями, мало оплачиваемыми и не имеющими надежды на продвижение [...]. Другие выпускники теологических факультетов исправляли должности проповедников в городе, некоторым удавалось стать духовниками в домах знати. Все они были в обиде на общество, которое дало им прекрасное образование, но не дало возможности применить его сполна. Естественно, многие из них стали сторонниками радикальных преобразований в политике и религии»{313}. Итак, существует тесная связь между появлением широкого круга alienated intellectuals[24] (выражение М. Кертиса){314} и подъемом критической идеологии, направленной против государства и Церкви.
Было ли нечто подобное полтора века спустя во Франции? Иными словами, совпадало ли во Франции в последние десятилетия XVIII века число тех, кому присуждают ученые степени в университетах, с числом вакантных мест? От этого, вероятно, зависит, насколько далеки субъективные стремления всех тех, кто, добиваясь ученой степени, надеялся добиться при этом и подобающего этой степени положения, от объективных шансов на то, что их надежды сбудутся при новой ситуации на рынке вакансий. Точный ответ на вопрос предполагает сравнение двух величин: числа выпускников университетов, которые получают ученые степени, и числа вакантных должностей и бенефициев, на которые они могут надеяться. А числа эти установить нелегко.
Трудность заключается, во-первых, в особенностях высшего образования во Франции: густая сеть университетов (в конце XVIII в. в нее входило 24 университета), их слабая иерархичность и сильная разнородность (одни факультеты дают образование, другие присуждают ученые степени, в одни университеты принимают всех желающих, в другие — только местных жителей). Разница в видах деятельности и разный престиж усложняют пользование сведениями об университетах, тем более что сохранившиеся архивы не позволяют нам воссоздать полную картину их деятельности{315}.
Тем не менее из сравнения показателей четко следует один вывод: