Никелевая гора. Королевский гамбит. Рассказы - Джон Гарднер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ей не хватало прочной реальности, которая наступит после того, как он сживется с новой жизнью настолько, что увидит в ней черты, роднящие ее со старой, — томительные зимние дни, когда не было посетителей, дни, когда Кэлли делалась раздражительна, а Джимми капризничал и упрямился.
С течением времени он и в самом деле стал тем, чем был, и его представление о мире уже не существовало отдельно от мира, зато изменился сам мир. К тому времени он нанял себе в помощь Билли Хартмана и теперь мог больше отдыхать, на чем настаивал док Кейзи, и не обслуживал посетителей лично, за исключением особых случаев — на день рождения, скажем, или на свадьбу. Эта обособленность тоже содействовала мистическому направлению его мыслей. Он кормил Джимми и наблюдал, как Кэлли орудует в кассе, и все сверкает вокруг нее — стекло на стойке, зеленые и серебряные обертки мятных лепешек, целлофан двадцатипятицентовых сигар, глянцевитая с кружками сучков стена сзади, а на стене картина с изображением фазана и посредине Кэлли, как свечечка, — так трогательно, что у Генри сразу выступали слезы на глазах. Он гордился ею и имел право гордиться, потому что Кэлли тоже изменилась. Она все равно была бы прекрасна, на тот ли, на иной ли лад, Генри знал это, но, выйдя замуж за него, она открыла не только в нем, но и в себе возможности, которых в другом случае могла бы не открыть. Она никогда не говорила ему о любви, но, случалось, брала его за руку, когда они вместе запирали ресторан, или, когда он читал Джимми вслух, усадив его к себе на колени, подходила и гладила его по лысине. И вот он размышлял, как в полусне, о браке, который был то же самое, что любовь или волшебство и вообще все, что могло прийти ему в голову (уловить различие между тем, что связывало его с женой, и тем, что связывало его с сыном, было для него так же трудно, как заметить разницу — разве что в степени — между его связью с близкими и теми переменами, которые он производил в ресторане, а ресторан — в нем), и он знал, хотя и без слов, что прав был Эммет Слокум, утверждая, что, даже если люди кончают с собой из-за скверной погоды, все равно они кончают с собой по собственной воле.
Таким образом Генри открыл для себя святость всего сущего (выражение его отца), идею магической перемены. И, прислушиваясь к разговорам тещи, он, как, ему казалось, начал понимать, отчего люди бывают религиозными. Она как будто бы ничего не смыслила в святости, его теща, не больше, чем проповедник из баптистской молельни; но, прислушиваясь к словам, которые она так часто всуе употребляла, он вдруг понял, что в них есть какой-то смысл. По воскресеньям днем, у себя в доме она усаживалась за пианино и визгливым, резким голосом пела старинные гимны. А Генри садился в углу у окна, рассеянно разглядывал сквозь кружево занавесок африканские фиалки, похлопывал по коленке взобравшегося к нему на руки малыша, и ему вдруг приходило в голову, что в целом это, может быть, и правда. «И шаги его слышу в шуршанье травы…» Может быть, он не прав, может, и они открыли это для себя, как и он, только не молчат, а говорят об этом, может, и они видят прах, пронизанный духом, видят бога в осах, в людях, в дубах, в бродящих по двору курах. Может быть, и они, подобно ему, научились доброму чувству к старой одежде, к шершавым локтям крестьянок, к дурости молодых людей, к дорогим костюмам и даже к бесконечной болтовне о политике в местном клубе. И если он не прав, то он не прав и в том, что от них отстраняется. Ведь религия — это просто форма, посредством которой выражаются присущие всем людям чувства: смутные страхи перед тем, чего ты не в силах предотвратить, смутная радость из-за того, к чему ты имеешь только косвенное отношение — святость. В один прекрасный день он взял Джимми и поехал с ним в Слейтер в пресвитерианскую церковь.
Эту церковь Генри посещал еще в детстве вместе с матерью. Джимми он велел подняться наверх, в воскресную школу, а сам обогнул здание и хотел было войти послушать богослужение. На паперти стояли люди, он никого из них не знал, молодые и среднего возраста и один совсем древний старик — все они были прекрасны, как влюбленные, так ему показалось, все в нарядной воскресной одежде, и у всех счастливый вид, они смеются, разговаривают, такие счастливые, что, может быть, решил он, они и вправду знают то, что они знают, нет, не знают наверняка, а, вернее, чувствуют, и он смутился, устыдился своей отрешенности и непомерной толщины, перешел на другую сторону улицы, где в витрине магазина Салуэя были выставлены стиральные машины, и разглядывал их до тех пор, пока все не скрылись в церкви. Тогда и он, сделав над собой огромное усилие, поспешил назад. После улицы, где ярко светило солнце, в притворе церкви ему показалось так темно, что он почти ничего не увидел, и все-таки он сразу же заметил хрупкую, слегка смущенную пожилую женщину в темно-синем платье, в белой шляпке и в белых перчатках и почему-то понял: она ожидает его и хочет его приветствовать. Сердце бешено заколотилось в его груди, он прищелкнул пальцами, как будто вдруг о чем-то вспомнил, торопливо повернулся и выбежал назад, на свет.
Минут пятнадцать он разгуливал взад и вперед по тротуару, то поглядывая на растущие перед церковью клены, серые каменные стены, сводчатые окна, то разглядывая стиральные машины, и все это время кровь так бешено бурлила в его жилах, что, казалось, у него вот-вот начнется сердечный приступ. Когда, набравшись храбрости, он снова вошел в церковь, женщина уже ушла, и в притворе не было никого, кроме служителей. Из внутреннего помещения храма доносился голос священника. Никто из служителей не подошел к нему, и Генри направился к столу, на котором были разложены брошюры. Он взял первую бросившуюся в глаза — «ПРЕДОПРЕДЕЛЕНИЕ?», ярко-красным по желтому — и отошел к порогу просмотреть ее. Брошюра его удручила. Все христиане веруют в предопределение, говорилось в ней, наши деяния не имеют ни малейшего смысла (что есть человеческая праведность по сравнению с безупречной праведностью Бога? — спрашивалось там), и все дело лишь в том, чтобы отречься от гордого стремления к свободе воли и радостно покориться Божьему промыслу. Когда он дочитал брошюру до конца, у него дрожали руки. Он не то чтобы был не согласен, он не мог с определенностью сказать, согласен он или нет. Он восставал против того, что все это словесно выражено. Не это ему было нужно, а вот что? — только богу ведомо. Идеалисты, сказал бы его отец: священники, уголовная полиция штата Нью-Йорк, валлийцы, которые ввели у себя в семьях армейскую дисциплину. Но тут ему пришло в голову, что ведь там, в церкви, не сыщется и десятка таких, для которых слово «Предопределение» хоть что-то значит. Они почтительно выслушивают поучения священника и тут же забывают, сохраняя лишь смутное сознание, что быть хорошим лучше, чем плохим, бескорыстным — лучше, чем себялюбивым, только бы не запамятовать, и что в жизни, в общем-то, есть какой-то смысл, как и в гимне «Вера отцов наших», который они сейчас распевают, в чем бы этот смысл ни заключался, что, впрочем, совсем не существенно. И он почувствовал себя недостойным войти туда, где они молятся, вышел из церкви и смиренно остановился возле витрины со стиральными машинами, дожидаясь Джимми.
В тот же день он снова отправился на охоту, жирные руки его любовно прикасались к дробовику, и он застрелил двух белок, которые, подобно пламени, плясали на ветках. С дробовиком в руках он снова стал самим собой: несущий смерть и обреченный смерти, и мир у него в душе.
Они спустились к подножью склона и немного отдохнули. Генри принял таблетку, а Джимми взял у него на это время дробовик и держал нарочито осторожно, как научил его Генри, дулом в сторону и вниз. Земля была здесь мягче, и трава меньше высохла в тени буков, сочная, мясистая, желто-зеленая трава. Где-то здесь валялся лошадиный череп, но он не мог припомнить где. Шаря ногой в траве, он обнаружил дамское трико и торопливо и смущенно снова прикрыл его травой. Они стали подниматься в гору. Там, наверху, среди могильных плит торжественно и безмолвно стояли старик и старуха и смотрели, как они подходят.
4Они выкапывали из могилы тело сына. Он умер в возрасте четырнадцати лет, пятьдесят лет тому назад, когда они жили в этих краях. Сейчас они жили в Рочестере, и, поскольку приближалась пора подумать о своем последнем покое, то они решили перевезти его туда, куда и сами собирались вскоре — на небольшой участок уютного кладбища, расположенного на склоне холма, с видом на речку. Женщине было девяносто два года, мужчине — восемьдесят семь; одежда висела на них, как на вешалке. Под шляпу старик положил лопухи, они свисали, прикрывая его уши, а из-под лопухов выглядывали густые седые волосы. Он держал простую коричневую трость с резиновым наконечником. Кожа у него была белая, как бумага, испещренная пятнами, а глаза светло-голубые, белесоватые, выпуклые, как у норовистой лошади. Он напоминал проповедника старых времен, не тех, кто робко съежившись, приближается к вашему дому. Старуха была похожа на мерзкую старую ведьму — острые черты лица, черные крохотные глазки, сверкающие, как буравчики, тысячи кажущихся грязными морщинок от пробора до ключиц. Глядя на нее, казалось, будто тело ее высохло все до последней капли, но веки были красными. Джимми уцепился за пояс Генри и настороженно уставился на стариков.