Дэмономания - Джон Краули
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Империя не может исчезнуть, — сказал Бруно. — А если даже исчезнет, то что?»
В ответ император широко раскрыл глаза, а Бруно, хоть и знал, что должен отвести взгляд — нельзя вступать в поединок с императором, надо покоряться его воле, — не сделал этого. Лучи духа его, пущенные из глаз силой биений сердца, проникли в глаза императора, а через них — в его душу. То был наглухо заколоченный дворец, куда более холодный, чем эта комната; пустой, точно склеп, а в нем пустой каменный трон. И Бруно понял, что должно делать императору и как поведать ему об этом.
«Вы видели мою коллекцию», — сказал император, словно решив сменить тему и не замечать дерзости Бруно.
«Видел. Ваше великодушное величество, чудесная коллекция ваша полна и совершенна. Но у нее нет центра. А был бы — тогда, поменяв и передвинув в ней что-либо, вы произвели бы изменения и вовне».
«А как мне создать в ней центр?»
«Вывернув наизнанку», — сказал Бруно.
«Как?»
«Я объясню, — проговорил Бруно. — Ваше величество много лет привлекало знаки и символы вещей на службу своей власти. Теперь же, напротив, обратите власть на службу этим знакам».
Император надолго замолчал, глаза его едва заметно съехались к переносице, и взор его померк.
«Любовь, — говорил Бруно. — Память. Матезис. Сии три. Но Любовь из них больше».{259}
Большая габсбургская голова медленно кивнула, но не в знак понимания. Немного погодя двое слуг (как они чувствуют волю императора, как она им передается?) открыли дверь и встали по бокам Джордано Бруно, как стражники.
Бруно поведал бы гораздо больше о том, как устроена Вселенная и сколь она насыщенна. Он поведал бы, что каждая звезда — это солнце, столь же яркое, как наше, и что эти солнца опутывают чарами хладные создания, называемые планетами, которые вечно с обожанием и отрадой странствуют вокруг своих солнц, а сушу их населяют разумные существа, моря же полны рыб, как и наши, и у рыб тех — своя природа и свои сообщества, о которых нам знать не дано. Воздух и пространства между звездами наполнены дэмонами и духовными сущностями, ими полнятся также моря и пещеры земные; одни из них мрачны и молчаливы, иные горячи, деятельны и коварны, одних занимают людские жизни, других же — нет. Род человеческий возникает везде, где только возможно, и вот люди выбегают навстречу, едва завидев наши корабли, и взирают на нас с тем же изумлением, с каким мы на них: черные, коричневые или золотистые, глупые или мудрые, а может, всего понемногу.
Он поведал бы императору, что бесконечная изменчивость не столь велика, чтобы страшиться ее или теряться пред ее ликом, ибо Человек — существо, причастное всему, а следовательно, всему равное; искусствами, лишь ему свойственными, он способен познать все: посредством Матезиса сократить бесконечность до естественных, разумных и упорядоченных категорий и создать печати, каковые суть тайные души сложносоставного мироздания. Посредством Памяти заключить в себя эти символы и, открывая их по своей воле, двигаться через весь свет в любом направлении, составлять и переставлять вещества, создавать вещи, прежде неслыханные. Любовью же — склонять души к мирам, покоряя их и одновременно покоряясь им; утопать в бесконечности, не утопая: Любовь коварна и глупа, Любовь терпелива и упряма, Любовь нежна и свирепа.
Он поведал бы это и многое другое, но двое слуг увели его прочь из королевских покоев, дав ему знак поклониться раз, другой и, наконец, последний, когда закрылись двери между ним и императором, который стал вдруг далеким и маленьким.
В тот вечер император вызвал к себе нового имперского астронома. Когда тот явился, Рудольф вручил ему книжечку о математике, которую посвятил ему Бруно. Увидев на титульном листе имя автора, астроном расхохотался самым неприятным образом, широко раскрыв рот, — столь возмутительно, что скандализированный император даже выпрямился. С какой стати его сегодня все оскорбляют? Такого вообще не следовало брать на службу: астроном он прекрасный, но угрюм и обидчив, этот офранцузившийся итальянец по имени Фабрицио Морденте. Пусть убирается.{260}
Император отправил еще одно письмо человеку, которого всегда хотел перетянуть в Прагу и сделать своим астрономом, — безносому датскому рыцарю Тихо Браге. (Как настойчивый, но презираемый поклонник, император время от времени посылал ему подобные письма, когда на сердце было тяжело.) В том послании он также спрашивал мнения Браге о Бруно. Через некоторое время пришел ответ: Браге в очередной раз учтиво, но твердо отказывался приехать в Прагу{261}, сообщал, что работа Бруно — Nolanus nullanus,[59] писал датчанин, — ему известна, и добавлял, что автор ее ухитрился сделать ошибки во всех чертежах и числах, включая 1 и 0.
Так что император отложил книгу Бруно подальше и приказал выдать Ноланцу из имперской казны сумму в триста талеров (было что-то в этом человеке, из-за чего император решил проявить осторожность), но более его не приглашать.
Тогда же в октябре в другой части огромного Градшинского замка собрались люди, готовые закончить или хотя бы продолжить работу, ради которой объединились. Встреча проходила в мастерской; Джон Ди узнал бы многие, хотя и не все из тех чудесных инструментов, что висели на стенах; он догадался бы, что ящики с шестеренками, груды медных рычагов и тяг, пружин, вогнутых стекол, барабанных колес и маятников — суть часовые механизмы, но не понял бы назначения других странных предметов, ибо они прежде не существовали, а были изобретены лишь недавно в этой же мастерской. Здесь многие из них и останутся; они были непостижимы в прежние века, а в будущие работать не смогут.
Но одну вещь в той людной комнате, где как раз зажигали свечи, поскольку за окном темнело, Ди признал бы сразу: книжицу на латыни, свою «Monas hieroglyphica», посвященную Максимилиану, отцу нынешнего императора. Она лежала открытой на большом центральном верстаке, страницы придавлены грузом, чтобы не закрывались.
В число собравшихся входил Йост Бюрги{262}, да и мастерская принадлежала ему. Он был еще молод, но уже слыл одним из величайших часовщиков своего — помешанного на часах — века; он первый поделил минуту на шестьдесят секунд и изготовил часы, которые точно их отсчитывали. Говорили, что Йост может на глазок выточить шестьдесят зубцов бронзовой минутной шестеренки. Он создал регулятор хода, который в сочетании с другим его изобретением, ремонтуаром{263}, удвоил точность часов; за двадцать лет до Галилея он стоял на пороге изобретения маятника. Он будет делать часы для Тихо, чтобы тот наблюдал за звездами, когда наконец приедет в Прагу; будет работать и на Кеплера.
Там был и венецианский алхимик, именовавший себя графом Брагадино{264}. Его вскоре повесят (по приказу того самого герцога Баварского, который так боялся мелких домашних духов), когда алхимические опыты окажутся бесплодными — конечно, не по его вине, но герцог не мог этого знать.
Был ли там Корнелий Дреббель{265}? Или он еще в пути от одного королевского двора к другому? Он был устроителем масок, архитектором и изобретателем проективной лютни и дюжины машин вечного движения, одна из которых как раз безостановочно работала на скамейке, пока что отдавая свою малую энергию в пространство, но вскоре должна была стать частью будущей работы.
«Послушайте», — обратился ко всем Бюрги. Он зачитал отрывок из книги Джона Ди:
Тот, кто взрастил Монаду{266}, сначала сам исчезает вследствие метаморфозы и впоследствии лишь изредка предстает очам смертных. Это и есть истинная невидимость мага, о которой так часто (и справедливо) говорилось и которая (как о том станет известно всем будущим магам) содержится в теоремах нашей Монады.
Он оглядел собравшихся, и они закивали: понятно. Времени оставалось не много, и каждый это знал: времени на то, ради чего они собрались.
Все они были императорские magi. Итальянцы, голландцы, шведы, поляки, они учились в университетах Парижа, Кракова и Виттенберга, посещали Academia curiosorum hominum[60]{267} делла Порта в Неаполе, бывали в Лондоне, встречались с Сидни и курили трубку с Графом-Волшебником из Нортумберленда{268}, совершали благочестивые чудеса для короля Франции, его кузенов и соперников; издавали книги с фальшивыми дозволениями цензуры и титульными листами, вводящими в заблуждение; сочинения эти изымали и жгли — но хотя бы не их авторов; маги отбрасывали книги, как ящерица хвост, и отращивали их вновь в более свободных странах и при более гостеприимных дворах.
Здесь были доктора Кролл{269} и Гварнери{270}, парацельсианец и антипарацельсианец, вечно не согласные ни в чем, даже в том, из скольких стихий состоит мир, из трех, по Парацельсу, или из четырех, по Пифагору, но оба пришли и сидели рядком, ибо кто знает, из чего будущее сотворит свой мир? Также присутствовал личный императорский камнезнатец Ансельм Боэций де Боодт{271}: никто более его не знал о жизни, содержащейся в минералах.