Дэмономания - Джон Краули
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ян скакал с кричащей, поющей и прыгающей толпой, его несло вместе с людьми, и не вырваться из потока; но где же отряд, готовый противостать легионам Смртки и Перхты, которые украли жизнь и с которых теперь ее надо стребовать? Почему он здесь один? Почему бродяги-шатуны (пьяные? — одного вырвало в канаву) не бросаются на него, одиночку? Никто и не взглянул на него. Никто не увидел.
Значит, он все же среди живых. Он может незримо проходить мимо них, как прошел мимо замковых солдат, сторожей и привратников; ведь он не таков, как они: горожане просто напялили шкуры, нарядились зверьми, которые умирают, но никогда не умрут, — чтобы отпраздновать дни поста и молитвы; они прислуживали Смерти, несли ее на руках и били в ее честь в барабаны, но они живы; а весь этот город — лишь темный город, не тот многолюдный край.
А вот и она. Впереди, одна, движется не с толпой, а навстречу, словно здесь нет никого — словно она не замечала их, как и они ее не замечали. Высокая босоногая женщина с распущенными волосами, черными крыльями из спутанных волос, и лицо тоже темное, ужасно темное, словно сожженное или покрытое рубцами: fades nigra, как сказал императорский доктор, черное лицо меланхолика.
Она увидела его. И он увидел ее. Она словно проснулась, и глаза ее расширились так, что он увидел белки. Остановилась, повернулась, широко шагнула назад, и тут же из толпы или откуда-то еще выскользнул мальчик, нагой нищий, бледный хромоножка; он быстро ковылял, опираясь на убогий костыль, — появился и почти сразу исчез из виду, но она его тоже заметила и свернула за ним, на ту же улочку. Всё, нету.
Всё, нету.
Нет же, вон они, далеко впереди, где улочка выходит на площадь, а там высится башня с часами, которые как раз пробили час.
Очень долго он шел по их следу. Через городские ворота, широко открытые и неохраняемые (стражники лежали вповалку и спали, распахнув рты, как ворота, обняв пики, как жен), по залитому лунным светом тракту. Земля пахла домом. Далеко впереди брел хромоножка — откуда такая резвость? И ее он тоже видел: высокая, длиннорукая, как пугало среди хлебов или виноградников, под полною луной; собирает, ворует…
Вот, наконец, другая река: не та, что текла через большой город; угрюмая, здешний берег тусклый, а дальнего совсем не видно. Та самая: он узнал.
Подойдя к берегу, он увидел, что и женщина, располнелая от ноши, спрятанной под одеждами, остановилась в замешательстве. Увидев его, она направилась к реке, но перейти не смогла: вода скрыла ее босые ступни и намочила подол. Она отпрянула и посмотрела на него. Глаза белели, подвижные черты лица выражали испуг, вопрос или страдание.
Почему мы здесь одни?
Она спросила — или он почувствовал этот вопрос в ней или в себе самом; приступ боли захлестнул его, и он вспомнил про раненую ногу.
Я ранен, сказал он. Я не могу идти дальше.
Он сел или прилег на берегу. Длинный, как у собаки, язык его свешивался с челюсти, когда он дышал ртом; то и дело слизывал с морды каплющую слюну и опять дышал.
Где же хроменький?
Она подошла к нему и склонилась над ним; ее рубцеватое лицо и буйные распущенные волосы приближались, пока не заслонили все остальное.
Почему мы здесь одни?
Он не знал. Он тоже не знал. Они — точно двое уцелевших жителей деревни, в которой побывала чума: поднялись с постелей ослабевшими, но живыми, и вот идут по проулкам и полям и видят, что пахарь мертв и мертв священник, мертв пекарь, мертв мельник, никого не осталось в деревне, кроме них двоих, чьи семьи, быть может, враждовали много поколений, а теперь тоже вымерли, и вот они сидят бок о бок.
Она села рядом. Ее всю трясло, и она подтянула колени к подбородку, обхватила его за шею. Он почувствовал, как ее щека коснулась его мохнатой головы. Он задышал медленней.
Должно быть, он заснул: потому что когда снова открыл глаза, то увидел, что она уже далеко, на середине реки, идет за ясно видным хромым мальчиком; ноша ее качалась из стороны в сторону, когда она, пошатываясь, скользила по волнам, как по льду, и двигалась она быстро, а голова мальчика сияла перед ней, как свеча в тумане.
Обездоленный, словно рассеченный надвое мечом, стоял он по грудь в воде, до тех пор, пока они не скрылись из виду. Сначала он думал: она одурачила меня. Потом: я покалечен, и дальше мне не пройти никогда. А еще: она сильнее меня.
Когда он вышел на берег и отвернулся от реки, та исчезла. Теперь перед ним лежала дорога, по которой он пришел: до рассвета нужно проделать дальний обратный путь, по дорогам, по тракту, по окраинам, через городские ворота, через город, в замок, на башню, в оконце спальни. Если он не успеет вернуться, то уже не проснется в своей постели. Луна садилась. Он отправился в путь.
И так было с каждым из них в ту минуту: все они по всему миру возвращались из той страны, как бы далеко ни забрались; преследователь и преследуемая, боясь опоздать, возвращались каждый своей дорогой, и страна, в которую они проникли, закрывалась за ними. В крестьянских лачугах и в узких городских домах кто-то, верно, видел его во сне, когда он проходил мимо; кто-то, проснувшись, возможно, думал о них и об их борьбе: ведь многие знали о ней — веря или не веря, другой вопрос, — и знали, в какие ночи она ведется. Но увидели его только священник со служкой, которые несли по ночным улицам Святые Дары к умирающему: дорогу преградила быстрая тень с горящими глазами, остановилась и, опустившись на лапы (он не мог перекреститься этими руками, но как хотелось), почтительно преклонила к земле большую длинную голову.
«Теперь мы порознь, — сказал он наутро Джону Ди. — Когда-то нас было множество, и шли мы вместе. Их было тоже много. Теперь нас мало и мы поодиночке. Столько умерло, столько… Сожжены, и повешены, и… Теперь мы одиноки, и так до Страшного суда».
Он попытался подняться с постели, ослабший и изнуренный; со щек опять сошел румянец, а глаза превратились в черные дырочки.
«Один, — произнес он. — Один».
Ди обнял его за плечи, словно занедужившего сына, и подумал: мир велик, и несметны его творенья, и как мало о них я знаю.
В тот же день, пока юноша спал, Джон Ди написал на латыни письмо императорскому управляющему:
Господь, в бесконечной мудрости Своей, снабдил детей Своих лекарствами от ран, из них же первое и сильнейшее — наша вера в Него. Богу хвала, тот, кто был предоставлен моим заботам, через Искусство мое и молитвы вернулся к почти полному здравию, о чем свидетельствуют многие наблюдавшиеся symptomata. Однако работа сия должна быть продолжена, а, несмотря на заботы и попечение Его Святейшего Величества предоставить все для этого необходимое, лишь в моем обиталище может быть с уверенностью в успехе завершено начатое здесь. Я попросил дозволения Его Светлости герцога Петра Рожмберка отвести помещение в его великолепном доме, и так далее; он понимал, как страшно рискует и как мало у него времени.
На каждую утрату найдется возмещение — равноценное или равновредное: в расчетную книгу ада и небес вкралась путаница, но из-за нее люди на земле узнали то, чего не знали прежде и даже вообразить не могли. Великие искусства, возможно, утратили силу, но малые были теперь полезны, как никогда. Пользуясь трюками давно забытыми — пришлось постучать себя по лбу, чтобы вспомнить их (простонародье страшилось дьявольских фокусов, а все было просто и естественно), — Джон Ди вышел вечером из башни со своим волком, не замеченный стоявшими в дверях императорскими стражниками; тем сдалось, что кошка мышкует в углу или галка прыгает по карнизу, и доктор Ди ощутил, верно, смешение радости и вины.
Глава четвертая
Однажды октябрьским утром того года Джордано Бруно вышел из комнаты, которую снимал в «Золотой репке» (в Праге все золотое, даже гостиницы и таверны называются «Золотой ангел», «Золотые глазки», «Золотой плуг»), и направился через Старый Город к заречному замку.
Мост, который вел к нему, был таким же широким и длинным, как тот, авиньонский, о котором пели дети.{230} Черноклювые чайки с криком дрались у волноломов, покачивались на пенистой воде. Десять, двенадцать, шестнадцать — пролетов больше, чем у моста в Регенсбурге.{231} Тауэрский мост в Лондоне по сравнению с этим — малютка, также и мосты через Сену, и мост через Майн во Франкфурте.
По многим мостам довелось пройти Джордано Бруно.
Выскользнув из Парижа, он вновь оказался безденежным бродягой-школяром и направился в Виттенберг, Лютеров град; два года он читал там лекции{232} в мире и безопасности, так что чувство благодарности сделало его на удивление скромным. Я не имел у вас никакого имени, славы или влияния,{233} — писал он, посвящая книгу преподавателям университета, — был изгнан из Франции волнениями, не был снабжен никакими рекомендациями государей; вы же приняли меня с величайшей любезностью. Однако на философском факультете возобладала партия кальвинистов, которая приняла решение: в конце-то концов, Писание ясно говорит, что на самом деле Солнце вращается вокруг Земли (иначе как бы Навин велел ему остановиться над Гаваоном и продлить день?{234}), и спорить тут не о чем; так Бруно опять пришлось уходить, и он в слезах распрощался с молодыми людьми, которые успели привязаться к нему: где бы он ни проезжал, у него везде появлялись ученики, giordanisti,{235}невеликие числом, зато все — верные и смелые; почти все. И Бруно двинулся вниз по Эльбе, направляясь в Прагу.