Рожденная в ночи. Зов предков. Рассказы - Джек Лондон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я хорошо помню, как маленький Сэмми в первый раз заговорил. Ему было всего два года, но ростом он был с пятилетнего ребенка и все ползал на четвереньках, никому не мешая и всегда довольный, если его часто кормили. Я как раз развешивала белье, вдруг он вылез на четвереньках, болтая головой и моргая от яркого солнца. И вот тут он заговорил. Я так испугалась, что едва не умерла; я сразу поняла, почему доктор Холл печально качал головой. Да, он заговорил. Смею вас уверить, что еще ни один ребенок на острове Мак-Гилл не говорил так громко. Я так и задрожала от ужаса. Маленький Сэмми вопил, он выл, как осел, — да, именно, как осел. Он ревел так громко, весело и долго, что, казалось, у него лопнут легкие.
Сэмми был идиотом — ужасным, чудовищным идиотом, и доктор Холл сказал об этом Маргарет, после того как мальчик заговорил. Но мать не хотела ему верить. Она утверждала, что это обойдется, и приписывала все слишком быстрому росту.
— Подождите, — говорила она, — вы увидите.
Но старый Том Хэнен понял, в чем дело, и с тех пор его трудно было узнать. Он ненавидел это существо, не хотел даже касаться его, хотя когда-то любовался им целыми часами. Я часто видела, как он с ужасом смотрел на него из-за угла. А когда мальчик начинал реветь, старый Том затыкал себе уши и на него страшно и жалко было смотреть.
Как мальчуган ревел! Больше он ни на что не был способен, разве только на то, чтобы расти. Когда он был голоден, он начинал завывать и унять его можно было только пищей. Каждое утро он на четвереньках вылезал из дома, грелся на солнце и ревел. Из-за этого-то рева он и погиб в конце концов.
Я очень хорошо все это помню. Ему было всего три года, хотя на вид ему можно было свободно дать все десять. А старый Том чувствовал себя хуже и хуже: ходит в поле за плугом и все разговаривает сам с собой, бормочет…
Я помню, как он сидел в тот день на скамейке у кухонной двери и прилаживал новую рукоятку к своему заступу. Вдруг выполз его ужасный сын и начал реветь, по обыкновению жмурясь от солнца. Я видела, как старый Том выпучил глаза и смотрел на чудовище, ревевшее перед ним, точно осел. Том не мог этого выдержать, и что-то стряслось с ним. Он вдруг вскочил и изо всех сил хватил чудовище рукояткой заступа по голове, и все бил и бил, словно это была бешеная собака. Затем он прямо отправился в конюшню и повесился там на перекладине. Ну, после этого я уже не могла оставаться у них и перешла к своей сестре, которая вышла за Джона Мартина и отлично живет.
Сидя на скамейке возле кухни, я поглядывал на Маргарет Хэнен, которая в это время прижимала табак в трубке заскорузлым пальцем и смотрела на поля, подернутые вечерним сумраком. На этой скамейке сидел и Том Хэнен в тот ужасный день его жизни. А Маргарет сидела на тех самых ступеньках, где грелся на солнце, мотал головой и ревел страшный идиот. Мы беседовали с ней около часу, и она все время говорила с той медлительностью, которая так шла к ней: она словно созерцала вечность.
Я никак не мог понять, какими мотивами руководствовалось в своем упорстве это удивительное существо. Хотела ли она пострадать за правду? Или она втайне поклонялась какому-то неизвестному божеству? Может быть, она думала, что служит отвлеченной правде — высшей цели человека — в тот далекий день, когда назвала своего первенца Самуэлем. Или это было просто ослиное упрямство? Упорство кобылы с норовом? Тупое упрямство крестьянского ума? Или это было капризом? Фантазией? Была ли она безумной только в этой части своего рассудка, или, напротив, в ней жил дух Бруно[13]? Была ли она убеждена в своей логической последовательности? Хотела ли она воспротивиться глупому суеверию своих сограждан, или, наоборот, ею самой руководило суеверие, особого рода фатализм, альфой и омегой которого было старинное имя — Сэмюэл.
— Скажите, — говорила она мне, — неужели, если бы я назвала второго Сэмюэла Лэрри, он не сварился бы в котле с кипятком? Скажите, сэр, это останется между нами, — вы как будто образованный человек, — неужели имя играет какую-нибудь роль? Неужели я бы не стирала в тот день, если бы он был Лэрри или Майкл? Неужели кипяток не был бы кипятком, и неужели он не ошпарил бы ребенка, если бы его звали не Сэмюэлом, а иначе?
Я подтвердил правильность ее рассуждений, и она продолжала:
— Неужели имя может изменить предначертания Господа? Значит, мир управляется кем-то другим, а Бог — просто слабое капризное существо, которое решается изменять вечный ход вещей только потому, что какой-то червь — Маргарет Хэнен — назвала своего ребенка Сэмюэлом. Вот, например, мой сын Джэми не взял в свою команду какого-то Рушэн-Фэнна, говоря, что тот накличет на них бурю. Что это, по-вашему? Неужели Бог, создавший мир, будет слушаться какого-то вонючего Рушэн-Фэнна, сидящего где-то на борту грязной шхуны?
Я сказал, что она безусловно права, но она продолжала развивать свою мысль.
— Неужели Бог, который управляет движением небесных светил и для могучих ног которого весь мир только подставка, — неужели вы думаете, что он может назло Маргарет Хэнен послать огромную волну, которая бы смыла ее сына у мыса Доброй Надежды только потому, что она назвала его Сэмюэлом?
— Но почему именно Сэмюэл?
— Не знаю. Так мне захотелось.
— Но почему вам этого хотелось?
— Да как же я могу вам на это ответить? Я думаю, никто в мире этого не знает. Разве можно ответить, почему или отчего? Мой Джэми, например, так любит сливки, что когда их нет, он, по его собственному выражению, готов проглотить язык. А Тимоти сливок в рот не берет. Я вот люблю слушать, как гремит гром, а моя Кэти во время грозы залезает под перину. Только Бог может знать, почему или отчего. Мы, смертные, этого не знаем. Довольно с нас того, что нам нравится или не нравится. Мне нравится — вот и все. А почему нравится, этого никто не может знать. Мне вот нравится имя Сэмюэл. Это чудесное имя, и в самом звуке есть что-то непостижимое и чарующее.
Сумерки сгущались, и я молча смотрел на прекрасный, пощаженный временем лоб Маргарет, на ее широко расставленные глаза, ясные и пронизывающие. Она встала, как бы давая мне понять, что пора уходить.
— Вам будет темно возвращаться, — сказала она. — Пожалуй, будет дождь.
— А что, Маргарет, — спросил я вдруг без всякой задней мысли, — вы никогда ни о чем не сожалеете?
Она посмотрела на меня внимательно.
— Мне жаль, что я не родила еще одного сына.
— И вы бы… — начал я.
— Да, конечно, — перебила она, — я бы дала ему то же имя.
Возвращаясь домой по темной дороге меж ивовых плетней, я думал о всех этих «почему» и повторял то громко, то тихо: «Сэмюэл». Я вслушивался в это сочетание звуков, бывшее причиной стольких трагедий в жизни Маргарет Хэнен. В этом звучании, в этом имени было что-то чарующее. Да, было!
Неслыханное нашествие
Раздор между Китаем и остальным миром достиг своей высшей точки в 1976 году. Пришлось из-за этого даже отложить празднование двухсотлетия американской свободы. И в других странах по той же причине спутались, смешались и были отложены на неопределенное время различные начинания.
Мир внезапно очнулся и сразу увидел грозящую ему опасность, а между тем уже в течение по крайней мере семидесяти лет все неприметно вело к этой трагической развязке. Корни события, взволновавшего теперь весь мир, уходили в далекое прошлое, к 1904 году.
В 1904 году была русско-японская война, и все историки тогда же отметили как событие первостепенной важности вступление Японии в число великих держав. Но особенно важно было пробуждение Китая. Это долгожданное событие наконец началось. Западные государства давно уже старались пробудить эту таинственную страну, но это им не удавалось. И в конце концов вследствие своего врожденного оптимизма, а также расового самомнения они решили, что пробудить Китай — задача невыполнимая.
Но они упустили из виду одно очень важное обстоятельство: у них с Китаем не было общего языка; их процесс мышления был совершенно иной, чем у китайцев. Они никак не могли сговориться. Ум западных людей не мог глубоко проникнуть в психику китайцев и запутывался в ней, как в лабиринте. С другой стороны, и китайский ум не мог вполне постигнуть европейские мысли, натыкаясь на какую-то непроницаемую стену. Стеной был язык. Не было никакой возможности втолковать китайцу западные идеи. Китай продолжал крепко спать. Экономические достижения и прогресс Запада были для Китая закрытой книгой, и Запад не мог ему помочь раскрыть эту книгу.
Где-то в глубине сознания какой-нибудь европейской нации, — ну, скажем, англичан, — была способность возмущаться краткостью и невыразительностью саксонских слов; так же в глубине сознания китайцев таилась способность возмущаться сложностью иероглифов. Но китайский ум был равнодушен к коротким саксонским словам, так же как английский ум — к китайским иероглифам. Ум тех и других был соткан из совершенно различных материалов; потому-то экономические достижения и прогресс Запада не могли рассеять сон Китая.