Тринити - Яков Арсенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Новым в сегодняшней ночи было только то, что в минуты затмений Реша порывался к дневнику с чувством готовности разгадать знаки. Ему казалось, что он в состоянии прочесть диктант нездорового мозга — до того все становилось понятным и простым.
Выходя из домика утром, Реша столкнулся с напарницей Ирины по читальному залу. Не вспомнив его, она спросила, кто он такой и что здесь делает. Реша ответил, что знакомый и приходил проведать. Она удивилась столь раннему посещению. Справившись о здоровье Ирины, она высказала опасение по поводу ее чрезмерного увлечения книгами, потому как не раз заставала ее в бреду.
В воздухе едва порхал колючий снежок. Спрос на осадки явно упал, и небо временно прекратило их поставку на землю.
На мгновение у Реши все другие вытеснила мысль, что он усугубляет состояние Ирины, но какими-то демагогическими выкладками он тут же доказал себе противное. Он запер в себе вопрос, какою жаждою влеком сюда и что, собственно, сожжено, если глазам Ирины в те моменты мог бы позавидовать любой янтарь.
Счет времени Реша потерял. Он уже не мог с точностью определить, сколько продолжается пожар, и жил, словно в каком-то переводе на этот иней, снег и тополя.
Ночей стало не хватать. Свет за окном не вносил в домик никаких изменений. Со стройплощадки, как из прошлого, доносились крики строителей, шум экскаваторов. Реша ощущал себя спящим на раскладушке на центральной площади города и боялся, что подойдет кто-то из друзей и, не зная, что спящий обнажен, сдернет простыню с веселыми словами: «Вставай, дружище, солнце уже высоко!» Опасение быть раздавленным нависающими над окнами многоэтажками не проходило.
Забросив занятия, Реша бродил по улицам и чувствовал, что его нет, а магазин, аптека и почтамт, в стеклах которых он отражался, всего лишь подразумевают его на тротуаре.
Из дурмана Решу вывел Артамонов. Выкроив время, он пришел вместе с ним к Ирине и начал взапуски делиться своими бесконечными историями про каких-то кошек, которых купили на базаре по трояку за штуку, а потом никак не могли от них избавиться. Кошек развозили в мешках по самым дальним окрестностям, но под вечер они возвращались и человеческим голосом требовали копченого палтуса. Наконец их всех разом отвезли в лес и связали хвостами в один букет. Теперь по дачам шастают стада бесхвостых тварей, из-за дикого воя которых дачники продают участки. И еще Артамонов рассказал про поросят, которые прожили у слабохарактерного персонального пенсионера десять лет. Пенсионер, мотивируя это тем, что они, уже почти двадцатипудовые, легко идут на кличку, наотрез отказывал прямым наследникам пускать их на мясо. Слава богу, пенсионер сошел с ума раньше, чем свиньи.
— Это ужасно! Этого не может быть! — веселилась Ирина и обещала прочесть сборник артамоновских анекдотов, который поначалу забросила под кровать. А потом вдруг словно спохватилась. — Сошел с ума?! — переспросила она. — Он сошел с ума? Из-за поросят?! — И сильно занервничала.
— Идем, — сказал Реше Артамонову. — Пусть она успокоится.
— Не вздумай ее оставить! — сказал Артамонов по дороге в общежитие. Она совершенно беззащитная.
— О чем ты говоришь?!
— Она больна талантом. Каким-то талантом. Одни ее глаза чего стоят. Жизнь слишком грязна для нее. Мне доводилось встречаться с подобным, соврал Артамонов, чтобы выглядеть убедительнее.
— А мне кажется, у нее другое — недуг неимения друга, — сообщил свои соображения Реша. — Я сказал ей об этом, и она согласилась.
Пришла весна и стала распоряжаться солнечным теплом явно на свое усмотрение. Ей бы в первую очередь топить снега да льды, а с людьми можно было бы управиться и в рабочем порядке, но она сделала все наоборот: растормошила и позвала людей за город, а там еще ничего не готово к приему земля остается холодной, и никак не может пробиться трава.
Поэтому чаще гуляли в Майском парке.
— По этому парку бредешь, как по жизни, — проводила аналогию Ирина. На входе читаешь: парк имени Пушкина — это детство, дошкольные сказки из уст бабушки. Дальше — качели-карусели. Крутишься, вертишься и потихоньку забываешь, что ты — в жизни имени Пушкина, но детству еще можно простить, а вот дальше идет непростительная глушь — заросли прозы и мирской житейности. Пробираешься по джунглям привычек, забот, дел, напрочь упуская из головы Пушкина и то, что жизнь — его имени. Черемуха, сирень — не продерешься. Годы, занятость — и Пушкин затих. И вдруг — снова он! В самых зарослях! Стоит с томиком в руках, ненавязчивый, как природа. Стоит без особых претензий на чей-то долгий и задумчивый взгляд. И ты возвращаешься к прочитанному, просматриваешь все по новой и видишь, что это — бессмертно. Вот так встреча! Стоишь над книгами, снятыми с пыльной полки, читаешь, как просишь прощения. Но, бывает, сколько ни бродишь по жизни, так больше и не нарываешься на неловкую фигуру поэта.
— Ты пишешь стихи? — спросил Реша, чтобы завести разговор на интересную ей тему.
— А кто их не писал, — ответила она неопределенно. — Хотя выражение это придумали розовощекие сорокалетние холостяки, никогда в жизни ничего не писавшие.
Именно с таким розовощеким Реша встретил ее когда-то.
Она говорила об этом с некоторой долей неприязни, и казалось, что у нее какой-то комплекс на этот разряд беспроблемных мужчин. Она всегда обвиняла их в пустоцветстве и эгоизме.
— Давно пишешь? — поинтересовался он.
— Сравнительно. Но только в крайних случаях. Поэзия, ты же знаешь, она, как полоса для спецмашин. Только для несчастий и бед. Неспроста критики веками просят не занимать ее попусту, без надобности.
— Ты не пыталась опубликовать их в каком-нибудь…
— Нет! — перебила она его. — Все равно их не напечатают. Они слишком интимны, в них не хватает гражданственности.
Реша вменил себе в обязанность прогуливаться с Ириной каждый день. Она потихоньку набиралась сил и удивлялась всему, словно видела в первый раз. Это пугало Решу, не давало покоя.
Как-то навстречу им попалась девчушка, вся конопатая. Она шла по отраженному в лужах небу и держала в руках скрипку, да так крепко и уверенно, что казалось, мир расцветет с ней буквально в несколько дней. Ирина заплакала, глядя ей вслед.
Постепенно радиус прогулок увеличивался. Реша и Ирина забредали за город и наблюдали, как яблони, будто парусники в пене, бороздят притихшие сады.
Скоро в воздухе закружился тополиный пух и ожили на лугах пуговки ромашек. В ромашках Реше стало страшно. Ирина гадала: «любит — не любит» и вдруг стала вспоминать первые дни их знакомства. Она рассказывала истории, совершенно небывалые, но очень походившие на то, что было на самом деле мотивом, настроением или результатом. Казалось, она просто фантазирует на тему прошлого. Она уверяла, что познакомились они не в читальном зале, а гораздо раньше и что Реша неоднократно провожал ее домой. Говорила, что их самый любимый фильм — «Звезда пленительного счастья». Реша не видел этого фильма и пытался противоречить зарубкам, на которых держалась ее память, но Ирина начинала капризничать и говорила:
— Нет, это было не так. Неужели ты все забыл? Мы ходили с тобой в зеленый зал! И сидели в темноте почти одни! Как же можно забыть такое?! Я даже стихи написала тогда!
И тогда Реша посмотрел на себя ее глазами. Может, действительно, все и было так, как говорит она? Может, это его, а не ее память выстроила события за призмой, которая, искажая частности, оставляет неизменным целое? И главным становится не то, с кем это было, а то, что это было вообще, на земле? С людьми без имен. А что, если, в принципе, так и нужно, именно так, как предлагает Ирина, — просто брать самый дорогой момент жизни и запоминать его через что-то другое, как запоминают однообразные цифры телефонного номера, связывая их с более цепкими датами, с тем, что всплывет в памяти по первому зову? Родился, полюбил, познакомился — 59-76-78. Ведь именно по этой схеме он раз и навсегда запомнил номер ее телефона.
Но и при таком допущении все равно было страшно, хотя эти ее экскурсы в прошлое по неимоверным маршрутам походили больше на какую-то шутку, игру. Хотя, с другой стороны, было весело бросаться взапуски к какому-нибудь утопающему в памяти случаю и всякий раз приближаться к нему с противоположных сторон, словно он прожил этот отрезок по течению времени, а она — против. А если было весело, успокаивал себя Реша, значит — не страшно. Так не бывает, чтобы сразу и весело, и страшно.
А потом теплой июньской ночью полетела бабочка-подёнка. Конечно же, не одна, это только так говорят — полетела подёнка, на самом же деле их в эту единственную в году ночь, этих чудаковатых бабочек, летит не один миллион. Словно второй тополиный пух.
— Эти бабочки потому и зовутся подёнками, что летят всего один раз в году, июньской ночью, — рассказывал Реша. — Все рыбаки не спят в эту ночь, они расстилают на всех тротуарах набережной простыни, пеленки, и подёнки садятся на них, как снег, падают-падают, и нет им конца. Зрелище неповторимое, они как из воздуха возникают. А потом рыбаки на этих бабочек ловят рыбу, и ловят ровно столько рыб, сколько заготовлено этой ночью бабочек, потому что на подёнку рыба идет железно и берет без вариантов и без срывов. Нацепил бабочку на крючок — рыбина твоя, нацепил следующую — опять твоя, прямо как в сказке, — рассказывал Реша.