Запределье. Осколок империи - Андрей Ерпылев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Казалось бы, все опасения позади.
Прошла мимо метла тридцать седьмого года, смахнувшая в небытие всех, кто хоть как-то был причастен к «делу Тухачевского», не задев даже прутиком. Наоборот, поредевшие ряды высшего комсостава дали возможность карьерного роста таким вот, как Тарас Охримович, выходцам из самых низов, плоти от плоти, крови от крови рабоче-крестьянской державы. Кому, как не сыну батрака, с малолетства толкавшему вагонетки на шахте под Юзовкой1[30] даже близко не имевшему в родне ни дворян, ни купцов, ни попов, ни даже интеллигентов, командовать частью армии первого в мире пролетарского государства? Да к тому же аж с самого восемнадцатого года верой и правдой служившего партии — сначала на фронтах Гражданской войны, потом подавляя по всей стране многочисленные контрреволюционные выступления — от крестьянских мятежей до белогвардейских и басмаческих банд. Везде, куда посылала родная партия, служил ей верой и правдой Тарас Чернобров: даже помогал полтора года монгольским товарищам строить по образцу и подобию РККА собственные вооруженные силы. И партия ценила своего героического сына: орден Боевого Красного Знамени, орден Ленина, два — Красной Звезды…
И все пошло прахом.
На беду свою встретил Тарас Охримович на одном из банкетов по поводу какой-то очередной даты старого боевого товарища — бывшего его комиссара Шейниса. Не виделись они с Яковом Израилевичем почитай пятнадцать лет, с тех самых пор, как отправили того на партийную учебу в Москву. Как рад был комдив возможности вспомнить прошлое, выпить рюмочку-другую за «павших в борьбе роковой» друзей, узнать о тех, с кем, как и с комиссаром, давно потерял связь… Яков Израилевич на партийной работе заматерел, превратился из тощего носатого очкарика в солидного мужчину с седой прядью в смоляных кудрях, приобрел плавность движений и уверенность речи.
Как вспыхнули глазки у ненаглядной Верочки, когда подвыпившие мужчины завалились к комдиву продолжить банкет в семейном кругу. Тогда Тарас все списал на восхищение молодой красивой женщины боевым товарищем, описывающим былые походы в таких красках, с таким юмором, какие никогда не были доступны «генералу от сохи», привыкшему к скупым строчкам рапортов и приказов. Да и грамоте-то он, мальчишка-шахтер, толком обучился, стыдно сказать, лишь к двадцати пяти годам. Книги, кроме пособий по тактике и трудов видных стратегов, читать не любил, поэзию — просто не понимал, театр, оперу и особенно балет презирал, из кино обожал лишь комедии вроде «Веселых ребят» да свеженькой «Волги-Волги»…
— Ха! — отвечал он со смехом на обвинения Веры Семеновны в «плебействе» и отсутствии вкуса. — Посмотрел бы я, как твои Зощенко с Лемешевым шашкой махали бы, доведись им.
Зато Яков Израилевич сразу покорил ее своим знанием литературы, многочисленными знакомствами с людьми искусства, манерами и обхождением. Товарищ Шейнис стал частым гостем в доме Чернобровов — инструктор Калининского обкома, он по нескольку раз в неделю бывал в Москве по своим партийным делам. И Тарас даже рад был, что теперь есть кому вместо него, вечно занятого, развлекать молодую женщину, водить ее по театрам и музеям, знакомить с писателями и киноартистами… Кому, как не старому фронтовому товарищу, доверить такое дело? И както вылетело при этом из головы, что старый фронтовой товарищ с некоторых пор как бы вдовец — супруга его, дочь бывшего царского чиновника, арестована и приговорена к десяти годам без права переписки…
Арест осенью 1938 года стал для комдива Черноброва полной неожиданностью. Предутренний звонок в дверь, люди в темно-синей форме и в гражданском, испуганные понятые, обыск, истерика Верочки, черная «эмка» (для комдива все-таки сделали исключение — прислали не «воронок», а легковой автомобиль) казались сном, ночным кошмаром. Все мнилось, что вот сейчас, сейчас он проснется, выпьет, как заведено, стакан крепчайшего чаю с лимоном, тихонько, чтобы не разбудить сладко спящую супругу, выйдет из квартиры и неторопливо спустится по широкой лестнице мимо вытянувшегося постового к терпеливо ожидающей во дворе служебной машине с верным шофером-старшиной… Это ощущение нереальности происходящего не выветрилось даже после многочасовых допросов, когда у него требовали назвать какие-то явки, пароли, имена вербовщиков и, наоборот, завербованных им агентов. Не сломался он даже после того, как двадцатипятилетний сопляк, почему-то со «шпалами» вместо лейтенантских «кубарей» на краповых петлицах, здоровенный, как бык-производитель, тщательно засучив рукава гимнастерки, добрых полчаса «месил» его, сорокалетнего комдива и орденоносца, в прямом смысле месил — молотил в кровь кулачищами беззащитного, прикованного наручниками к стулу человека.
Добил его анонимный донос, утверждающий, что он, тогда еще никакой не комдив, а просто командир красного отряда, в июне 1921 года предательски дал уйти от пролетарского возмездия белогвардейскому отряду. За какие такие посулы и блага позволил он скрыться боевому отряду классового врага от карающей рабоче-крестьянской руки, так и осталось для него неизвестным: ровные машинописные строки поплыли перед глазами сразу, как только он узнал плавные, округлые, тщательно выверенные обороты, словно копирующие манеру речи хорошо известного ему человека.
Которого он считал товарищем, если не другом.
И тогда он подписал все. И признания в работе на английскую, японскую и почему-то румынскую разведки, и списки ничего не говорящих ему фамилий, и целые «мемуары», якобы записанные с его слов… Видимо, карательная машина несколько запнулась при виде такой покладистости, и вместо стандартного расстрела «изменник родины» получил всего лишь десять лет лагерей. Даже с правом переписки. И невиданное дело — удостоился перед самой отправкой в «места не столь отдаленные» короткого свидания с женой.
Чернобров был рад, что ее, кажется, совсем не коснулись его «неприятности». Привлекать гражданку Чернобров, как ЧСИР, никто, похоже, не собирался. Но радость эта рассеялась без следа при первых же словах супруги. Вера Семеновна держалась суховато и не выказала особенного удовольствия от последней встречи с мужем, превратившимся за несколько месяцев, проведенных на Лубянке, в собственную тень. Ее больше интересовала его подпись на заявлении о разводе, которое она принесла с собой. Но это было вполне оправданно: связывать себя с попавшим в жернова НКВД человеком в столь неспокойное время — глупость. А завести общих детей они как-то не нашли времени. Поэтому бывший комдив, почти не глядя, подмахнул бумагу, возвращающую женщине, делившей с ним постель почти три года, девичью фамилию — Пинская — и почти что девический, свободный статус. Про имущество он даже не подумал тогда — наверняка все конфисковано…
Наградой ему было лишь вскользь оброненное «спасибо» и неопределенный жест изящной ручкой, туго обтянутой перчаткой…
Тарас Охримович не собирался жить. Он думал лишить себя жизни при первом же удобном случае — к чему она, если разрушено все: семья, карьера, планы на будущее. Зачем продлевать свое существование, если родные партия и государство не просто предали его, верой и правдой им служившего, но и заставили предать других. Оставалось лишь выбрать доступный и надежный способ да дождаться, когда охрана отвлечется. Как он жалел, что нет при нем его верного именного кольта, врученного еще в далеком двадцать третьем самим товарищем Фрунзе… Но и без него оставалось немало верных способов.
Но кто же мог подумать, что жизнь окажется такой привлекательной штукой даже в нечеловеческих условиях лагерей? Мысль о самоубийстве отодвигалась все дальше и дальше, вытесняемая повседневной борьбой за выживание, пока не осталось лишь одно: жить! Выжить любой ценой, не сгинуть в безвестности от воровской заточки, не сгнить заживо от фурункулеза, не превратиться в человеческий отброс, унижаясь ради мороженой картофелины, не… Миллион «не» и только одна надежда: дожить до освобождения и своими руками покарать иуду.
Организм, казавшийся в прежней жизни стальным, давал сбой за сбоем. На какой-то из пересылок бывший комдив подхватил тиф и непременно умер бы, если бы не помощь друга. Некогда бывшего смертельным врагом.
Он узнал его, выплыв на какое-то время из горячечного бреда, и посчитал порождением болезни. В самом деле: откуда в бараке взяться тому казаку, с которым сшибся когда-то в сабельном бою? Чей клинок оставил отметину на всю жизнь, распоров щеку. Правда, в бреду он явился вовсе не тем молодым рубакой с русым чубом из-под сбитой набекрень фуражки, а сильно постаревшим, почти неузнаваемым жилистым мужиком за сорок. Но не обманешь, не обманешь горячечный морок — глаза остались прежними…
Чернобров пытался избавиться от назойливого призрака: отворачивался, сцеплял зубы, чтобы не принимать от него удивительно реальное питье и еду, даже хотел задушить, и задушил в своем воображении, стиснув вражескую глотку могучими руками… Но на деле не смог и пальцем шевельнуть…