Дочь - Александра Толстая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уже солнце было высоко, когда я пошла домой, - я ни о чем не думала, но чувствовала, знала, что жить во лжи я больше не могу.
Прощай, Россия!
Я подала заявление в Главсоцвос, прося освободить меня от обязанностей заведующей опытно-показательной станцией и музеем-усадьбой. Отставку мою не приняли. Я пошла к заместителю наркома просвещения Моисею Соломоновичу Эпштейну. Я ему откровенно сказала, что не могу больше работать, потому что нарушено указание Ленина о возможности дать некоторую свободу Ясной Поляне, из уважения к моему отцу.
- Мне стало трудно, - говорила я ему, - в школах вводят антирелигиозную пропаганду, милитаризацию, то, что противно взглядам моего отца. Полуграмотные партийцы, как вы выражаетесь, "искривляют линию" и просто-напросто бесчинствуют. Вы не можете себе представить, какое насилие происходит с коллективизацией. Недавно знакомый крестьянин решил уйти из коллектива, не мог в нем работать. Партийная ячейка настояла, чтобы ему не возвращали его имущества. Крестьянин потерял все, семья осталась на улице. В полном отчаянии крестьянин повесился.
- Я только что из деревни, - ответил Эпштейн. - Я посетил большие коллективы. Крестьяне очень довольны. Обрабатывают землю тракторами, завели племенной скот.
- Где вы были? Кто это вам говорил?
- Я был в нескольких коллективах, и, конечно, никто не знал, кто я. Все очень довольны.
"Боже мой! - думала я. - До чего главы правительства глупы и недальновидны. Всегда одна и та же картина: нежелание видеть истинное положение, самообман. Члены ВЦИК кушают осетрину и икру и не верят, что население голодает".
Я молчала. Было бесполезно доказывать, что люди за версту признали бы в нем коммуниста. Каждый раз, когда Эпштейн приезжал в Ясную Поляну, весь Щекинский район, каким-то чудом пронюхав о его приезде, готовился его встретить.
- Товарищ Эпштейн! Я вам честно и откровенно заявляю: больше не могу заведовать опытно-показательной станцией и Музеем-усадьбой Ясная Поляна.
Эпштейн дружески улыбнулся:
- Нет, вы нам нужны, мы отпустить вас не можем.
"Как в плену", - думала я.
Через несколько месяцев я снова пошла к Эпштейну.
- Разрешите мне, товарищ, - просила я, - поехать в экскурсию на три месяца в Японию. Я хочу познакомиться с их методами преподавания. Оттуда я хотела бы проехать в Америку. Вернусь и примусь за работу с новой энергией. Я устала, я чувствую, что мне нужен отдых.
- Почему же Япония?
- Но вы же не пустите меня в Европу. Слишком много эмигрантов в Европе, и мне трудно будет не видеть родственников, друзей и знакомых. И даже если мне разрешат ехать в Европу и я никого не буду видеть - ГПУ меня все равно обвинит, что я нахожусь в связи с эмиграцией. А в Японии русских очень мало.
Я никому не говорила о своем намерении уехать, но каким-то образом распространился об этом слух, и все спрашивали меня, вернусь ли я обратно.
Несколько месяцев я не получала никакого ответа.
- Ой, ой, - сказал мне председатель губисполкома, - не верю я вам, гражданка Толстая. Не вернетесь вы обратно! Был бы я в центре, никогда не пустил бы вас, - и он подозрительно и упорно ловил выражение моего лица.
- Неужели Ясная Поляна и все созданное мной здесь не является залогом того, что я вернусь? - спросила я, презирая себя в душе за ложь.
Теперь моей единственной целью, единственным желанием было уехать. Я не могла больше лгать. Работа в школе и музее была мучительна. Разборка рукописей, переписка их и приведение в порядок были закончены. Издание первого 90-томного собрания сочинений Толстого перешло в руки Госиздата, и оно меня не интересовало. Кто мог купить это собрание сочинений, издаваемое в 1 000 экземпляров за 300 рублей? Комиссары? Богатые иностранцы? В народ это издание не проникнет, и простые рабочие люди не смогут читать Толстого, как раньше, когда при старом правительстве сочинения Толстого распространялись в миллионах экземпляров.
Несколько раз ГПУ отказывало мне в выдаче иностранного паспорта. Прошло несколько месяцев. Я не теряла надежды и переписывалась с моими друзьями японцами, посещавшими моего отца.
К концу лета 1929 года я получила телеграмму из Японии. Меня приглашали читать лекции в Токио, Осаке и других больших городах.
С этой телеграммой я пошла к Луначарскому.
- Если вы не пустите меня, - закончила я свой разговор, - мне придется послать телеграмму в Японию, что вы боитесь выпустить меня за границу.
Даже в то время, как я держала в руках ярко-красный с золотыми буквами советский паспорт с ужасающей своей физиономией на первой странице, мне не верилось, что я смогу уехать.
В наркомпросе просмотрели конспект моих лекций, все мои рукописи, книги, письма, записные и адресные книжки. Все это было запечатано, ничего сверх этого брать не разрешили. Не разрешили говорить о школах в советской России.
- А гитара? Зачем она вам?
- Я играю на гитаре и всегда вожу ее с собой.
- Краснощекова, 1828 года, музейная редкость...
- Так я привезу ее назад, когда вернусь...
И гитару взять разрешили.
Каким-то образом по деревне распространился слух, что я уезжаю Самые мои близкие крестьяне пришли попрощаться.
- Расскажи им, - просили они меня, - непременно расскажи, как мы здесь живем, как мучаемся. Может, помогут нам! Они, верно, там и не знают про нашу жизнь!
- Скажу, непременно скажу!
И я сдержала свое обещание. Я рассказывала всем, кому могла, и в Японии, и в Америке про тяжелую жизнь русских людей в Советском Союзе. Но голос мой остался голосом вопиющего в пустыне.
- Но вы ведь уезжаете ненадолго, вы вернетесь? - спрашивали меня служащие.
- Конечно, вернусь.
- Будем вас ждать, Александра Львовна, - сказал Илья Васильевич, подозрительно глядя на меня, и большие черные глаза его наполнились слезами.
- А вы берегите себя, Илья Васильевич. И смотрите не болейте и не умирайте без меня...
Но старик безутешно рыдал...
Я уехала поздно ночью. Меня провожали только несколько человек из самых близких моих служащих. Все сели. Кто-то всхлипнул. Я не могла говорить и изо всех сил удерживала рыдание и слезы, застилавшие глаза.
К крыльцу подали мою старую истрепанную пролетку, запряженную парой лошадей. Одной из них был мой любимец Осман.
Мы проехали той же дорогой, минуя главный дом, по которой почти двадцать лет тому назад уехал навсегда из Ясной Поляны мой отец: мимо яблочного сада, по плотине мимо большого пруда, мимо школы, больницы...
На кого я все это оставлю? Вернусь ли я?
Нет, лучше не думать, не смотреть... Сломать все, чем жила... сразу.
Прощай, Ясная Поляна! Прощайте, мои любимые, близкие люди! Прощай все, что было у меня дорогого и светлого! Прощай, Россия!
Часть III
ВОЛШЕБНАЯ СТРАНА ЯПОНИЯ
Отъезд в неизвестное
Это было осенью 1929 года. Моя приятельница, преподавательница русской литературы в яснополянской школе, с дочкой и я решили покинуть Россию и уехать в Японию.
И вот мы стоим с вещами на платформе. Десять минут до отхода поезда. Вышла путаница с плацкартами, и мест в вагоне у нас нет. Плетеный коробок с французскими булками разбился, и булки рассыпались. Мы ловим их и запихиваем куда-то. Эти булки не простые, они дороже конфет, цветов и фруктов, с которыми в былое время провожали за границу. Они собирались неделями, урезывались из пайков наших родных и друзей. Расплющилась и коробочка с пирожками. Ее принес мне брат... И еще принес небольшую красную, в мягком переплете книжечку "Домби и сын" Диккенса. Он очень любил эту книжечку. "Она не займет много места", - сказал он.
Надо сказать так много, но слов нет, скорей бы уходил поезд.
- Постой, дай еще раз обнять тебя...
Когда плачут женщины - тяжело, когда плачут мужчины - непереносимо.
Среди провожающих резко выделяется маленькая, востренькая фигурка стриженой японки. Она дала нам письма к своим друзьям на родину, а сама остается в России изучать революцию. Второй звонок, свисток, поезд тронулся, за нами бегут, стараешься поймать еще один взгляд, запомнить...
Поезд прибавил ходу, убежала платформа... скрылись...
Дождь, дождь бесконечный, однообразный, серый.
Сразу оторваться - нельзя. Отец, бывало, говорил, что первую половину пути думаешь о том, что позади, вторую - о том, что ждет тебя впереди.
Одно впечатление быстро сменяется другим. Урал, Сибирь, грязные, с пустыми буфетами станции, на платформах - оборванные голодные люди, купить ничего нельзя.
В нашем жестком вагоне иностранцев немного. Наш сосед, миссионер-англичанин, удивился, что я говорю по-английски.
- Я очень рад. Может быть, вы поможете мне объясниться с проводником. Я прошу его купить мне на станции белого хлеба, но он меня не понимает. Я пробовал обедать в вагоне-ресторане, но там такая гадость... У меня есть сыр, а хлеба нет.
- Боюсь, что вы не достанете белого хлеба.
- То есть как не достану? - И англичанин полез во внутренний карман.