Давай займемся любовью - Анатолий Тосс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Щеки ее покраснели, да и говорила она запальчиво, возбужденно, – понятно, что я задел давнюю ранку, и хотел того или нет, но причинил боль.
– Почему я не имею права выбирать сама? Почему я не имею права полюбить? Почему я должна бросаться на шею первому попавшемуся мужику, который выбрал меня?
Она задала столько вопросов, что мне пришлось ответить хотя бы на один.
– Не должна, – согласился я.
– Ну вот, я и не бросаюсь, – заключила она.
– Но подожди, почему бы тебе не найти правильного человека? – задал я еще один вопрос.
Она усмехнулась, я не разобрал, чего было больше в ее усмешке, горечи или удивления моей наивности.
– А где они, подходящие? Ты не замечал, что Россия абсолютно бабская страна? Если она хоть как-то пока еще существует, то только за счет баб. И Москва бабский город. Ты же сам это говорил, когда мы из леса возвращались.
И заметь… – Она подняла вверх указательный пальчик, призывая к вниманию. Но напрасно, я и так был само внимание. – И заметь, здесь даже мужики – бабы. Ты сам посуди, вот сегодня у Елизаветы…
– Это понятно, это же балет, – пожал я плечами.
– А что, в балете, в искусстве не должно быть мужиков?! Ну хорошо, у нас в клинике семьдесят процентов женщины. Мужики в основном начальники, ну и так, всякие сильно пьющие докторишки.
– Петя, похоже, не пьет, – снова вставил я.
– Хорошо, Петя. Один Петя на двести пятьдесят врачих и медсестер. Да куда ни пойди – учителя, преподаватели в институтах, даже инженеры, даже в конструкторских бюро, даже на заводах, даже в сельском хозяйстве… везде одни бабы. Я уже не говорю про библиотеки, музыку, не говорю про торговлю. Вот ты в техническом институте учишься, да? – Я кивнул. – Сколько в твоей группе ребят, сколько девушек?
Я прикинул.
– Ребят шестеро, это точно. А девушек не то четырнадцать, не то шестнадцать, давно не подсчитывал.
– Видишь, и это в сугубо техническом вузе. А представь, что делается в других? Да там сплошь одни девки. Я вообще не понимаю, чем мужики занимаются. Они либо левачат на своих «Москвичах», да и то хреново, машину никогда не поймаешь. Либо пьют.
– Ты же сама сказала, начальники, – подсказал я Миле еще одну мужскую профессию.
– Ну да, начальники. – Она вздохнула. – Эти дерут своих подчиненных баб, кто посимпатичнее. У нашего главврача каждый год новая не то аспирантка, не то ординаторша. Он еще человек порядочный, работать потом их оставляет, по службе продвигает, как может. У нас половина защитивших диссертации женщин – его «бывшие».
– А ты в какой половине? – на всякий случай поинтересовался я. Не то чтобы мне было важно, скорее любопытно.
– Да если бы я не была дочкой Бориса Леонидовича Гессина, я бы ни в какой не была, – честно призналась Мила. – У нас ведь, чтобы чего-нибудь добиться, надо либо спать, либо блат иметь. Иначе никуда.
– Да, – согласился я, – сложно у вас.
– Везде так. – Она покачала головой, шелковый халатик колыхнулся, чуть оголил плечо. – Ты зайди в какое-нибудь кафе вечером, там тоже одни женщины. Я вообще не понимаю, где мужики, такое ощущение, что вымерли все. А те, кто остались, скучные, вялые, увязшие в быту, в мелочах, я же говорю – абсолютные бабы. Да еще и пьющие в основном. Ни полета, ни стремления, ни желаний, все одинаковые, однообразные, будто под кальку скопированы. Нет, здесь нет мужиков. Может быть, где-то за Уралом, не знаю. Хотя тоже сомневаюсь. – Она покачала головой, как бы усиливая сомнение. – Поэтому, даже если женщина в поиске, все равно не из кого выбирать. Да и в поиске быть не хочется, обидно как-то, хочется, чтобы все само произошло, естественно. А у нас если в институте замуж не вышла, то потом уже и шанса нет. Хотя я вот вышла, и что? Половина всех девчонок уже развелись, многие с детьми остались, жизнь себе сломали. – Она снова задумалась. – Ну, если не сломали, то подпортили. Знаешь, как многие мучаются. На одну зарплату поди, вырасти ребенка, нищета одна и полнейшая безнадежность. Мы с тобой даже не представляем, как ужасно люди живут. Вполне, кстати, приличные люди. И это в Москве. А что в стране делается…. – Она вздохнула, отвернулась к плите, видимо, вспомнила о сковородке, перемешала содержимое, там снова зашипело, но теперь уже слабым, затравленным, на последнем издыхании шипением. В воздухе разнесся аромат чего-то мясного, тягучего, аппетитного. А вот шелковый халатик от быстрого движения еще больше съехал с Милиного плеча.
– Так значит, получается, что ты меня на всем этом безрыбье выбрала? – сделал я единственный правильный относительно себя вывод.
Она снова повернулась ко мне, отвлекаясь от сковородки, подошла, чуть склонилась, провела ладонью по щеке, словно ощупывая, живой ли я, теплый, не поддельный? Пальчики были нежные, ласковые. Халатик уже полностью соскочил с плеча, оголяя не только его, но и идеальную выпуклость груди.
– Я все-таки хочу думать, что это ты меня выбрал, – произнесла Мила, пальчики ее все так же нежно двигались вдоль щеки, затем спустились, перешли на шею. Желала она того или нет, но у меня где-то в груди перехватило, сбило дыхание, завернуло на пару оборотов.
Мне почему-то вдруг стало стыдно за весь сегодняшний день, за сегодняшнюю ночь. «Я же пользуюсь ею, – подумал я, – только беру и ничего не даю взамен. Пользуюсь тем, что она одна, что в ней накопились нерастраченная ласка, любовь, потребность заботиться о ком-то. А мне, если честно, они особенно и не нужны». Я заглянул ей в глаза и, постаравшись выровнять дыхание, сказал:
– Я хочу быть честным с тобой. Обычно мне все равно, но сейчас просто редкая потребность такая, быть честным. Сам не знаю почему. – Я пожал плечами, но лишь едва. – Знаешь, я себя еще полностью не изучил, но мне кажется, я не могу быть ни постоянным, ни долгим, ни даже продолжительным. Не то что с тобой не могу, а вообще не могу. Просто продолжительность и постоянство не моя участь. Я, наверное, даже верным не могу быть. – Похоже, в первый раз за весь день я говорил абсолютно искренне.
– Я знаю, – то ли произнесла она вслух, то ли просто кивнула.
Ее пальцы, скользящие по моей коже, ее полуобнажившееся тело, а главное, это тихое, покорное признание – все сложилось и проникло в меня и там, внутри, закрутилось в тугую спираль, остановить которую уже было невозможно.
– Послушай, ты можешь выключить огонь? – Я кивнул на сковородку.
– Выключить или уменьшить? – Она подошла к плите и уже оттуда обернулась, улыбнулась, глаза опять расширились до озерных границ, потеплели.
– Лучше выключи. Так, на всякий случай, чтобы не рисковать.
Я поднялся, поймал ее руку, потянул на себя.
Вставка четвертая
Выбор героя
Со стороны может показаться, что наша жизнь с Миком присыпана приторной, сахарной пудрой, завернута в нарядную подарочную бумагу и перевязана кокетливой розовой ленточкой. Иными словами, этакий идеальный, вызывающий умиленную слезу и сочувственные вздохи, голливудский вариант жертвенного папаши и трогательного, воспитанного, любящего отца мальчугана.
Спешу разуверить: подобная радужная картинка не имеет с действительностью ничего общего. А действительность заключается в том, что Мик похож на находящийся под большим давлением газ. В том смысле, что он мгновенно занимает все отведенное ему пространство, при этом не переставая выжимать меня из него, завоевывая новые территории. Мик перманентно пребывает в состоянии борьбы: борьба – его колыбель, его стихия, она подпитывает его, как земные соки подпитывали Антея.
Соответственно, у меня, как у постоянно подвергающейся агрессии стороны, имеются лишь два пути: либо стараться удерживать позиции, теряя себя в навязанной борьбе, либо, когда сил уже не остается, позиции постепенно сдавать, откатываясь в заранее вырытые и укрепленные траншеи.
Мик прессует меня постоянно и по всем направлениям – физически, морально, психологически. Он-то как раз будет бороться до конца, до самого, как говорится, последнего патрона.
Поэтому ору я на Мика часто, порой используя (каюсь) непечатные выражения из русского фольклора, которые Мик, в силу окружающей англоязычной среды, до конца не понимает, но радуется звонким, забавно звучащим словам.
Я давно подметил, что уровень моего терпения и сдержанности обратно пропорционален уровню моей усталости. Иными словами, чем больше я устал и чем больше истрепаны нервы, тем легче и быстрее я срываюсь на крик. И наоборот, если силы еще остаются, я стараюсь быть терпеливым, пытаюсь объяснить, растолковать. Соответственно, громче всего я ору на Мика ближе к ночи, укладывая спать (тоже еще та эпопея), когда он исхитряется вытянуть из меня своей продуманной медлительностью каждую непонятно как еще сохранившуюся нервную клетку.
Когда он наконец утихомиривается в своей комнате и наступает ночная передышка, я, плеснув себе в стакан скотча, глотая его дымный запах, чувствую себя Прометеем. Не в том смысле, что дарю людям огонь, а в том, что, как и у Прометея, моя печень (читай, нервы) исклевана за день не знающим пощады орлом (читай, Миком). Но за ночь, слава Богу, все восстановится, отрастет в полном объеме и будет готово к новому нещадному терзанию (читай, издевательству).