Шлейф - Елена Григорьевна Макарова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не шибко. Интересное в другом.
— В чем же?
— С того времени, как случилась эта история с компьютером, в голове все путается. Сбиваюсь с хронологии.
— Там все на месте.
— Да. Кроме меня.
Рваные штрихи
Из блокнота с винтообразной середкой легко выдирать страницы. Наверняка он был вдвое толще. Но и по тому, что осталось, можно понять многое. Мозг Алексея Федоровича, не способный воспроизводить устойчивые словосочетания, дешифровывал метафоры. При этом тексты и иллюстрации, невзирая на дрожащий почерк и рваные штрихи, были теплыми, живыми, хотелось гладить страницы. В заданиях психолога и в расчерченных им, а скорее ею, клетках, следовало помещать диких и домашних животных с картинками.
Вопрос: «Как прошел день»?
Ответ: «В производстве чистых картин».
Задание: «Написать про детство».
Ответ: «За Алексеем ухаживала любимая домработница — деревенская Иринья. Эта кормила и ухаживала безвозмездно (зарплата была близка к нулевой). Ее взяли из деревни в 1933-м, и он любил ее во всем. Отец зачем-то затолкнул сына в детский сад в Сибири, и затем сын учился в Строительном институте в Ленинграде».
Алексей Федорович думал о себе в третьем лице, лишь изредка прорывался к первому: «Я хочу языки!» — говорил я родителям. Для них я как бы прославился, когда разобрал в 11 лет принесенный мне сломанный кем-то будильник. «Извините, но собрать-то я его не смог!» — сообщил я. Но это не помогло. «Должен идти в инженерный! Это надо, чтобы работать. Поступить в филологический заочный ты сможешь потом заочно, если захочешь», — заявили родители».
И снова — побег от себя: «Десятилетия — практически всю жизнь — человек занимался околотехнической фигней! Лишь в некоторых случаях он писал дома детские рассказы».
Судя по обилию фотографий дам в ситцевых бюстгальтерах, Алексей Федорович в юности вел разгульную жизнь. «Твоя навеки», «Твоя навсегда», «Твоя»… Полагаясь на память возлюбленного, дамы не оставили своих имен. А что если это дамы Шуры Варшавского или Льва Канторовича? Стоп. У нее своя ниша — четыре звездочки, код.
После разговора с монахиней Феодосией Анна перестала прислушиваться к тишине и перемещаться по еще не заполненным страницам в поисках бархатистого голоса.
Зато возникла новая директория: рыжеволосая женщина, опекунша Алексея Федоровича. Параллельный сюжет, как у них с Ароном.
Оттенки серого
«Люфтганза» не отвечала.
Джеймс одолжил Шуле свой телефон.
— Звоните куда нужно. И непременно Алексею.
По его телефону до «Люфтганзы» тоже было не дозвониться. До Алексея и подавно.
Пришлось ехать в аэропорт. Поначалу Джеймс пытался привлечь Шулино внимание к городу, где ему мил каждый уголок. Тринити Колледж, здание, напоминающее питерские, в нем жила королева Елизавета I; краснючий Темпл-Бар, что-то вроде культурного центра с кинотеатром, небольшими музеями и модными магазинчиками…
— Почему Алексей писал вам о своей семье? — перебила его Шуля. На что ей знать, что происходит в зданиях, которые они миновали?
— Я поинтересовался, зачем он занимается «чужой историей», ведь и сам этим грешу. Три года корплю над пьесой о последнем еврейском старосте Терезина. Трагическая фигура. Но погибших не судят, судят выживших.
— Что же исследовал Алексей?
— Историю Холокоста. Он писал, что, погрузившись в нее, стал различать множественные оттенки серого. И предательства своими своих, и ложь Еврейской общины. Но там уничтожение производилось без допросов и приговоров, массово, по одному признаку: у еврея не было личности. Члены еврейского самоуправления гетто тоже не считались людьми. Нацисты дали им временную власть, что деформировало их сознание, но от смерти все равно не спасало. Поэтому тема деформации личности в той истории весьма периферийна. Чего не скажешь об истории советской.
Кажется, Джеймс был увлечен своей пьесой, и, как это бывает, приписывал Алексею собственные мысли.
— А что еще вам писал Алексей?
— Он писал, что о профессоре античности, преподававшем детям в гетто «Илиаду и Одиссею», знает куда больше, чем о своих родственниках. Меня это насторожило. Я подумал, что ему тяжело с его собственным прошлым и он ищет себя в чужом. Он говорил, что был правильным советским ребенком из правильной советской семьи, которая работала для будущего счастья человечества. История была обкромсана или изувечена.
— В Израиле то же самое, — сказала Шуля. — Я работала с травмой второго поколения. Пережившие Катастрофу молчали о том, что произошло с ними в Европе и как их встретила новая родина. Как их держали в резервации, как они ютились под тентами в жуткой жаре… Мало у кого были родственники, а если и были, их скудное существование не предполагало лишних ртов. Мужчин, переживших Катастрофу, Бен Гурион считал коллаборантами, женщин — проститутками. По его мнению, праведные евреи погибли в Европе… А нечисти, прибывшей в страну, следовало искупить вину самоотверженным трудом. Кирка и лопата — подходящие инструменты для просушки слез.
— Арбайт махт фрай, — вздохнул Джеймс. — История-перевертыш… А я,