История одного крестьянина. Том 2 - Эркман-Шатриан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не успел он сесть, как председатель — Тальен[121], круглолицый, красивый молодой человек, возгласил:
— Граждане представители! Объявляю заседание открытым!
Сейчас я отчетливо ломлю, какие они все были бледные. Они громко говорили, кричали, произносили высокопарные слова, но, как только умолкали, уголки рта у них опускались и лица становились печальными. Наверно, каждый думал о том, что произошло накануне, а еще больше о том, что может произойти завтра.
Тут случилось нечто такое, что привело их всех в бешенство. В самом начале заседания явился проситель — мясник или, может, торговец скотом, плотный коренастый человек; служители подвели его к самым скамьям, и он во всеуслышанье объявил, что жертвует полторы тысячи ливров на то, чтобы содержать в порядке и смазывать гильотину. Он хотел еще что-то добавить, но ему не дали слова вымолвить. Со всех сторон раздались крики:
— Очистить зал! Очистить зал!
И служители вывели его.
Во время этой сцены Робеспьер что-то писал и делал вид, будто ничего не слышит, но, когда проситель уже направился к выходу, он крикнул:
— Пусть Наблюдательный комитет проследит за этим человеком. Надо еще выяснить, чем вызван его поступок.
Больше он до самого вечера ни слова не вымолвил. Голос у него был звонкий — его хорошо было слышно, несмотря на шум и гул голосов, стоявший в зале.
Затем вошло человек двадцать юношей лет пятнадцати-шестнадцати, в форменной одежде. Это были ученики музыкальной школы. Они без всякого стеснения подошли к трибуне, и тот, что был постарше, прочел петицию, в которой они требовали, чтобы их учителей схватили, предали суду и гильотинировали, и, если Конвент не признает за ними права делать после уроков все, что они хотят, они уйдут из школы.
Требования этих дрянных мальчишек вызвали новый взрыв негодования. Тальен, который был председателем, заявил, что они недостойны называться учениками, ибо по своей ограниченности не способны понять, в чем состоят обязанности республиканца, а потом велел им выйти.
Происшествие это вызвало спор между двумя депутатами: один требовал занести в протокол дерзкие слова озорников, другой же утверждал, что они еще не граждане, а дети, что они не в состоянии сами написать такую петицию и потому надо найти настоящих виновников скандала.
Его предложение и приняли.
Затем зачитали предложения Комитета по финансам и Военного комитета. По этим предложениям Конвент принял два декрета: один устанавливал плату за провоз по Соне и Роне во изменение почтовых тарифов 1790 года; другой предписывал пополнить и свести в полубригады батальоны орлеанцев из Северной и Арденнской армий и считать их ранее сформированными.
Все это меня живо интересовало: я видел, как принимаются наши законы, и должен был признать, что тут все в полном порядке.
В тот день были приняты законы: о возвращении сумм полученных за службу при дворе Людовика XVI, ибо до 1780 года все должности при дворе продавались и покупались, и теперь республика, уничтожив эти должности, решила вернуть уплаченные за них деньги. Это было только справедливо.
Тем же декретом бывшим дворцовым слугам, которые по старости уже не могли жить своим трудом, назначались вспомоществования и пенсии. Словом, республика показала себя более справедливой и честной, чем другие правления.
Когда же выступил гражданин Кутон и стал говорить от имени Комитета общественного спасения, — тут я стал слушать с особым вниманием. В пудреном парике, увешанный золотыми побрякушками, он походил издали на старую женщину. Выступал он со своего места: он был калека и не мог подняться по лестнице на трибуну. А сказал он вот что, — и в ту пору страшного террора было над чем призадуматься. Он сказал, что накануне Конвент отклонил декрет, согласно которому каждый член Конвента обязан сообщить, чем он занимался до революции, есть ли у него состояние и откуда оно взялось. Я подумал, что, наверно, многим было бы затруднительно дать сегодня такой отчет. Так вот, сказал Кутон, этот декрет передали Комитету общественного спасения для уточнения, и Комитет сразу приступил к делу, но, решив, что декрет должен явиться лишь началом разных мер, которые надлежит принять в борьбе за чистоту общественных нравов, пока никаких изменений в него не внес; сделано это будет позже. Кроме того, Комитет представит доклад о влиянии революционного правления на общественные нравы и еще доклад о конечной цели войны против европейских деспотов; и потом еще доклад об обязанностях народных представителей, направленных с поручением в армию или в департаменты, чтобы легче поддерживать с ними связь, и, наконец, доклад или проект о проведении раз в десять лет праздника и честь верховного существа.
Зал восторженно слушал его, а Робеспьер, который все время что-то писал, то и дело наклонял голову, как бы говоря:
«Правильно!.. Очень правильно!»
После этой речи стали читать перечень трофеев, захваченных нашими судами у голландцев и англичан, и чтение это продолжалось до восьми часов вечера.
Бедняга Лежандр, единственный человек, который осмелился выступить перед Конвентом в защиту своего друга Дантона, видя, что чистка еще далеко не окончена, выразил свое удовлетворение по поводу того, что Генеральный совет коммуны Гавр-Марат прислал Конвенту несколько адресов с благодарностью за энергичные меры, принятые против заговорщиков. Об этом никто почему-то не говорил, но он счел своим долгом поздравить Конвент с теми высокими чувствами, которые вызывает его деятельность. Он искоса поглядывал на Робеспьера, но этот великий праведник сидел, согнувшись над своими бумагами, и, казалось, не слышал его, — во всяком случае, ни разу за все время не кивнул в знак согласия головой. Бедняга Лежандр! Наверно, он провел потом прескверную ночь.
После этого заседание было закрыто. Люди, сидевшие на балконах, стали спускаться по лестницам, депутаты выходили в широкие двери внизу, а я шел следом за толпой и раздумывал обо всем, что видел.
Какое все-таки счастье, что я возвращаюсь домой, и до чего же мне надоели все эти необыкновенные праведники, которые все хотят держать в своих руках — и депутатов, и генералов, и солдат, и комитеты, и клубы! Они хотят все за вас решать, во всем навести свой порядок и без жалости отправляют на гильотину мужественных людей, которые просят лишь немного милосердия и свободы. Я прекрасно понимал, к чему должны привести такие меры! Теперь Робеспьер стал хозяином, но долго ли это протянется — кто знает, ибо нож гильотины может блеснуть над любым.
Глава вторая
На другой день, 7 апреля 1794 года, я вышел из Парижа — хватит, насмотрелся.
Когда перед одним человеком трепещут все и вся; когда достаточно упоминания в его докладе, чтобы на тебя смотрели как на преступника; когда наличие доказательств, свидетелей, защитников считается пустой формальностью; когда судей и присяжных нарочно подбирают так, чтобы они отправляли на гильотину тех, кто ему не угоден, — когда дело так обстоит, чего же тут еще рассуждать!
Уходил я из города глубоко опечаленный и совсем больной, весь покрытый пылью, ибо стояла сушь и жара.
По дороге мне то и дело попадались сторожевые посты: останавливали путника, требовали бумаги, делали на них отметки. Робеспьер доверял одной только полиции: почти все судьи в дистриктах, чиновники, депутаты Конвента, направленные в армию или в департаменты, мэры, даже полевые сторожа — все состояли в полиции. Таким образом возникло целое племя сыщиков, которое получало жалованье и жило за счет крестьян, рабочих и всех простых тружеников[122]. Можете себе представить, как эти придирки, возобновлявшиеся при въезде в каждый городишко, возмущали путешественников.
На восьмой или девятый день, к вечеру, миновав Шалон, я плелся по дороге в Витри-ле-Франсе, — пот крупными каплями струился у меня по лбу.
«Неужто человек должен столько выстрадать на этом свете, прежде чем он найдет на кладбище вечный покой? — воскликнул я про себя. — Неужто одна порода мерзавцев будет сменять другую, пировать и разъезжать, как князья, в каретах, а честные люди должны погибать от непосильного труда и нищеты?»
Присел я на кучу камней у дороги и стал глядеть вдаль, — туда, где у самого горизонта виднелась деревенька; солнце закатывалось, мне хотелось есть и пить, а я не был уверен, хватит ли у меня сил добраться до жилья. Сидел я так в полном унынии, как вдруг на дороге раздался стук колес, я повернул голову и увидел деревенскую тележку, сплетенную наподобие корзины из ивовых прутьев и рысью приближавшуюся ко мне. Правил ею старик в широкополой соломенной шляпе и серой суконной куртке. По мере того как тележка приближалась, я заметил, что у возницы доброе лицо, большие светло-голубые глаза, добрый рот, а из волосяного кошеля торчит парик с косицей. Он тоже смотрел на меня и первый крикнул: