История одного крестьянина. Том 2 - Эркман-Шатриан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Правда, раза два или три я просыпался от сознания, что Дантон, Камилл Демулен, Вестерман — лучшие патриоты — убиты и их отрубленные головы вместе с обезглавленными телами лежат грудой в лужах крови. Сердце у меня сжималось; я благословлял небо, что Шовеля послали с поручением в армию, и снова засыпал от усталости.
Утром я довольно рано спустился вниз. Я мог бы сразу уйти, ибо за постой у меня было заплачено, но лучше было остаться, потому что здесь, наверно, и поесть можно было недорого. Я сел за столик и спокойно позавтракал в одиночестве — съел кусок хлеба с сыром и выпил полбутылки вина. Обошлось мне это в два ливра десять су ассигнатами. У меня оставалось еще семьдесят пять ливров.
Прежде чем вернуться в родные края, мне непременно хотелось побывать в Национальном конвенте. Никаких вестей не доходило до нас эти три месяца, что мы провели в Вандее, скитаясь по болотам и лесным чащам; почти все парижские федераты погибли, а только они и интересовались битвами в Конвенте, якобинцами и кордельерами. Остальные же ни о чем, кроме службы, не думали. Смерть Дантона, Камилла Демулена и многих других патриотов, которые первыми поддержали республику, представлялась мне страшным бедствием: значит, роялисты одержали все-таки верх! Вот какие мысли теснились у меня в голове. В восемь часов я расплатился со старухой, оставил у нее свой ранец, и, предупредив, что зайду за ним, отправился в путь.
Все, о чем писала мне Маргарита, рассказывая про Париж, — крики торговцев, вереницы голодных у дверей пекарей, ссоры на рынке из-за припасов, привезенных крестьянами, — все это я теперь сам увидел, только положение стало еще хуже. На улицах звучали новые песни; газетчики выкрикивали заголовки статей, требовавших казни тех, кто нарушил законы морали.
Помнится, сначала пересек я большой двор, обсаженный старыми деревьями, это был раньше дворец герцога Орлеанского, — там сидело много народу, они пили, читали газеты, смеялись и раскланивались друг с другом, точно ничего не произошло. Немного дальше я увидел вывеску над верандой, которая гласила: «Кабинет для чтения», и вспомнил читальню, которую устроил у нас Шовель для удобства патриотов. Я решительно вошел и сел — никто из находившихся там даже головы и мою сторону не повернул. За два су я прочел целиком подшивку «Монитора» и другие газеты, где писали о процессе дантонистов.
Комитет общественного спасения арестовал дантонистов якобы за то, что они устроили заговор против французского народа, хотели восстановить монархию, уничтожить народное представительство и республиканский строй. Им не дали выступить в свою защиту, отказались вызвать свидетелей, которых они назвали, а когда они возмутились таким беззаконием, Дантон обратился с речью к народу, и народ стал возмущаться вместе с ним, Сен-Жюст и представитель Комитета общественного спасения в Революционном трибунале Бийо-Варенн кинулись в Конвент и заявили, что обвиняемые подняли бунт, оскорбляют правосудие и что, если этот мятеж распространится за стены трибунала, все погибнет.
Но эти низкие люди ни слова не сказали о справедливых требованиях Дантона, об его просьбе вызвать свидетелей, выслушать которых повелевал закон!
Сен-Жюст заявил, что только декрет Конвента способен пресечь мятеж. И этот великий Национальный конвент, который стойко держался против всей Европы, но трепетал перед Комитетом общественного спасения, где хозяйничали Робеспьер, Сен-Жюст и Кутон, этот самый Конвент принял декрет о том, что председатель Революционного трибунала обязан любыми средствами заставить обвиняемых уважать общественное спокойствие и даже, если потребуется, объявить их вне закона.
Только этого Робеспьеру и надо было.
На другой же день, не выслушав ни свидетелей, ни общественного обвинителя, ни защитников, ни председателя трибунала, убийцы-присяжные решили, что они знают достаточно. Они объявили, что Дантон и его друзья виновны в намерении ниспровергнуть республику, и судьи приговорили их к смертной казни.
Мне нет нужды напоминать вам о том, что сказали Дантон, Камилл Демулен и остальные дантонисты, — слова их можно прочесть во всех книгах, которые повествуют о республике. Дантон сказал: «Имя мое войдет в пантеон Истории!» И он оказался прав: имя его начертано на самом верху, а под ним стоят имена его убийц, — Дантон как бы придавил их своей тяжестью! Это был самый первый, самый сильный и самый великий из служителей революции[120]. Он обладал добрым сердцем и здравым рассудком, а враги его этим не обладали. Они погубили республику, — он же ее спас. И до тех пор, пока в стране нашей не переведутся честные люди, у Камилла Демулена будут друзья, которые будут оплакивать его участь, а до тех пор, пока не переведутся люди храбрые, они будут с уважением вспоминать имя Вестермана. Но я говорю сейчас то, что все и так знают, — лучше не горячиться и спокойно продолжать рассказ.
Прочитал я все это с огромным волнением, — газетные строки расплывались перед глазами, — потом направился в Конвент. Первый же встречный, к которому я обратился, указал мне дорогу:
— Это вон там.
Насколько я помню, это было большое здание с лестницей под сводами, выходившее в сад; свет в него проникал сверху. Вход туда никому не был заказан, но чтоб получить место на балконе, украшенном трехцветными знаменами и рисованными венками, надо было прийти пораньше. Я сразу нашел себе место в первом ряду. Сидели там как в церкви, на хорах, облокотившись на балюстраду. Внизу полукругом шли скамьи, одна над другой, почти до самой стены, а напротив помещалась трибуна. На нее поднимались по боковым лесенкам. Все было дубовое, добротное. Депутаты сходились один за другим и рассаживались по скамьям — одни налево, другие направо, наверху, внизу, посредине, на все это ушел добрый час. Наш балкон тоже заполнялся простолюдинами в красных колпаках, с небольшими кокардами; у некоторых в руках были пики. Все разговаривали друг с другом, и под сводами стоял гул голосов.
При появлении каждого нового депутата люди вокруг меня восклицали:
— А это такой-то!
— Вон тот толстяк — это Лежандр.
— А вон тот, которого служители несут в кресле, — это Кутон.
— А вон Бийо, Робер Линде, Грегуар, Баррер, Сен-Жюст.
И так далее.
Когда назвали имя Сен-Жюста, я наклонился, чтобы получше его разглядеть. Это оказался невысокий блондин, отменно красивый и очень хорошо одетый, но сухой и надменный. Тут мне вспомнилось все, что он сделал, и захотелось поговорить с ним где-нибудь с глазу на глаз.
Людей этих называли «добродетельными», но мы, думается, были не менее добродетельными, когда сражались в окопах и редутах под Майнцем, в грязи вандейских болот — голодные, разутые, раздетые. Глупый, видно, все-таки у нас народ, коли он награждает такими прекрасными прозвищами этаких надменных господ и преклоняется перед ними, точно это не люди, а какие-то сверхъестественные существа. Все это преклонение идет от рабской закваски, и называть «добродетельными» подобных мерзавцев, которые жертвуют лучшими гражданами в угоду своему тщеславию и деспотизму, — это уж слишком!
Тут появился Робеспьер, и со всех сторон на балконе зашептали:
— Вот он!.. Вот он — добродетельный Робеспьер… Вот он — Неподкупный… — И так далее, и так далее.
Я во все глаза смотрел на него. Он пересек большой зал и поднялся по лесенке напротив, в зеленых очках, со свитком под мышкой. Почти все другие депутаты были в строгом черном платье, он же среди них выглядел этаким щеголем — тщательно причесанный, завитой, в белом галстуке, белом жилете, с жабо и выпущенными манжетами. Сразу видно было, что человек этот очень печется о своей внешности и, точно юная девица, смотрится в зеркало. Меня это поразило. Но вот он повернулся к нам лицом, сел, развернул бумаги и словно бы весь погрузился в них, а на самом деле принялся разглядывать сквозь очки зал, так и шныряя взглядом по сторонам. Смотрел я на него, и в голову мне пришла мысль, что очень он похож на лисицу, это хитрое и чистоплотное животное, которое вечно чистится и вылизывает себя с ног до головы. И я подумал.
«Будь ты тысячу раз праведником, я тебе никогда не поверю».
Не успел он сесть, как председатель — Тальен[121], круглолицый, красивый молодой человек, возгласил:
— Граждане представители! Объявляю заседание открытым!
Сейчас я отчетливо ломлю, какие они все были бледные. Они громко говорили, кричали, произносили высокопарные слова, но, как только умолкали, уголки рта у них опускались и лица становились печальными. Наверно, каждый думал о том, что произошло накануне, а еще больше о том, что может произойти завтра.
Тут случилось нечто такое, что привело их всех в бешенство. В самом начале заседания явился проситель — мясник или, может, торговец скотом, плотный коренастый человек; служители подвели его к самым скамьям, и он во всеуслышанье объявил, что жертвует полторы тысячи ливров на то, чтобы содержать в порядке и смазывать гильотину. Он хотел еще что-то добавить, но ему не дали слова вымолвить. Со всех сторон раздались крики: