Хранитель Времени - Дэвид Зинделл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И мы стали жить с деваки мирно, хотя этот мир зачастую был худым. Время шло быстро. Бури средизимней весны сменились ясными, сухими днями ложной зимы. Когда море вскрылось и лед растаял, мы начали бить в прибрежных водах идущую косяками треску, а на суше охотились на шегшея. Мы загнали небольшое стадо, заставив его прыгнуть с утеса, и это избавило нас от голода. Еды было много, солнце пригревало, и я не обращал внимания на угрюмые взгляды, которые бросал на меня Лиам всякий раз, когда наши дорожки пересекались, будь то в пещере или в лесу. Я старался отгонять от себя мысли о чем-то неотвратимом, одолевавшие меня при виде Катарины. Живот ее рос с каждым днем. Я тысячу раз задумывался о том, чье семя там внутри, и не мог дождаться, когда мы вернемся в Город. Там я отнесу ребенка к мастер-расщепителю, и он скажет мне, кто отец – я или кто-то другой.
Вопрос отцовства беспокоил не меня одного. Лиаму и еще нескольким мужчинам тоже явно было небезразлично, чей это ребенок. Но их интерес во многом отличался от моего. Они мало что смыслили в генетике, и биологическое происхождение их детей никого не волновало. У деваки было так много общих генов, что они справедливо смотрели на всех детей племени как на родных сыновей и дочерей. Они, конечно, признавали, что отцом по крови может быть только один мужчина, но настоящее значение для них имел только брак. Всем было любопытно, когда у Катарины настанет срок и кто на ней женится, став тем самым законным отцом ребенка. Все полагали, что это будет Лиам, и Юрий не раз приходил к Соли, чтобы договориться о союзе между нашими семьями.
– Нехорошо, когда у ребенка нет отца, – сказал он однажды после удачной охоты. – Ты сам видишь, как весело вместе Лиаму и Катарине – и кто их за это упрекнет? Катарина красивая женщина, а сын мой красивый мужчина, и они народят много красивых детей, если поженятся.
– Да-да, – отвечал каждый раз Соли. – Там видно будет.
Эти разговоры так его нервировали, что он избегал Юрия, как только мог. И часто всю ночь просиживал над радио, пытаясь вспомнить, как оно работает. Глядя на спящую Катарину, он думал свои угрюмые думы. Однажды моя мать поймала его на этом, но истолковала его взгляд совершенно неверно. Я сидел у горючих камней и слышал, как она сказал Соли:
– Катарине надо бы сделать аборт. Вот о чем ты думаешь, и мы все тоже. Раз отец неизвестен, нужно избавиться от плода. Есть способы, алалойские способы. Корень волчьего куста вызывает естественный выкидыш.
Соли застыл, не глядя на мать, а потом прошептал:
– Уйди отсюда. Уйди.
Если бы он в нее плюнул, матери, думаю, было бы легче. Больше всего она ненавидела, когда ею пренебрегают (и в этом очень походила на Соли). Не могу описать выражения, которое появилось у нее на лице после того ответа.
Обычно она ставила самообладание превыше всего, но в ту ночь не сумела скрыть стыда, ярости, страха и других темных эмоций, которые я не смог распознать. С подергивающимися веками она произнесла загадочные слова:
– Главный Пилот считает себя святым, но есть кое-что, чего ты не знаешь.
Я по сей день думаю, что мы могли бы избежать катастрофы, если бы у нас хватило предусмотрительности уехать сразу, как только выяснилось, что радио мертво, и если бы у некоторых из нас было бы больше выдержки. (Катарина определенно не согласилась бы со мной: случилось то, что случалось всегда, сказала бы она, и семена несчастья были посеяны еще до нашего рождения – а может быть, и до рождения звезд.) Откуда в нас эта почти безграничная способность обманывать себя и говорить на черное, что оно белое?. Почему я вбил себе в голову, что деваки – добрые, умеющие прощать люди, ценящие покой и гармонию превыше всего? Вернее сказать, почему я думал, что они всегда бывают такими (потому что они в самом деле были добры, а их умение прощать должно было однажды тронуть меня до слез)? Почему я составил себе о них такое простое понятие? Почему не видел их такими, как есть?
Верить в то, что другие разделяют твои чувства и мысли, – самая распространенная ошибка как у человека, так и у других разумных существ. Я тоже совершил эту ошибку, несмотря на то что испытал в Тверди – а может быть, как раз из-за этого. Мне довелось побывать внутри сознания инопланетянки Жасмин Оранж – насколько же, казалось бы, проще было мне понять первобытных людей, с которыми я прожил полгода. И мне казалось, что я понимаю их досконально. Я вел жизнь алалоя и думал, что воспринимаю эту жизнь так же, как они. Взять хотя бы их отношение к прекрасному. Разве во время охоты в лесу они не любили, как любил и я, хруст под лыжами, морозную свежесть воздуха, лай собак, заметенные снегом ели, крики гагар? Они, безусловно, были ближе к жизни, чем цивилизованные люди, во многом счастливее, чем они, а порой и человечнее. (Я тоже был по-своему счастлив в их горах, несмотря на мелкие пакости вроде вшей, грязи и кровяного чая. До сих пор не могу понять, как я сумел привыкнуть ко всему этому.) Были моменты в лесу или на берегу холодного океана, когда я впервые в жизни чувствовал, что живу. Какая ирония, что я приехал на этот остров, чтобы найти секрет жизни в людских телах, а нашел его в шуме волн, в криках гагар и полярных гусей, во всех реалиях дикой природы. Каким далеким и бессмысленным представлялся мне тогда наш поиск. Что такое божественная мудрость, записанная в хромосомах человека, по сравнению с неизмеримо более великой мудростью мира? Я открыл в себе твердую решимость жить так полно, как только это возможно. Я радовался, разводя костер и глядя, как тают в нем снежинки, находил радость в еде, совокуплении и даже в охоте – и мне верилось, что деваки разделяют эту радость, что ради нее они и живут. Гармония, мир, радость – вот элементы жизни, протекающей на лоне природы.
Но жизнь состоит не из одних радостей. Деваки это понимали, и я в глубине души понимал тоже, но понимать и принимать – разные вещи. В этом и заключалась суть моего сомнения, моей близорукости, моей ошибки: в природе существует не только радость, но и насилие, и трагедия. И вот того, как могут деваки мириться с ее трагедиями и даже приветствовать их, я как раз и не понимал. Я неверно оценивал их любовь к гармонии, к мировому порядку, который они называли халла. Я думал, что мир и всепрощение – основа взаимоотношений между всеми людьми Десяти Тысяч Островов. Я плохо разбирался в самом понятии халла, которое имеет порой страшный смысл.
Я всегда считал величайшей трагедией жизни то, что она неизбежно приводит к смерти. Даже к тем, кто умирает с запозданием, смерть когда-нибудь, да приходит. Как бы это ни было мне неприятно, я должен рассказать здесь о смерти Шанидара, поскольку именно это событие и то, что за ним последовало, привело меня к открытию, на что способны деваки ради сохранения своего халла-отношения к миру.
Начало зимы обычно бывает временем прохладных ясных дней и студеных ночей. Снег вдет чрез два дня на третий, укрывая землю мягкими пушистыми складками. Но где-то раз в десять лет зима приходит внезапно и действует круто. Морозы трещат весь день, а снега нет как нет. К тому времени, когда мы прожили у деваки уже около двухсот дней, сильно похолодало, и все говорили, что нас ждет именно такая зима, которая бывает каждые десять лет. Деваки были веселы, потому что собрали хороший урожай орехов бальдо, сложив его в кожаные мешки, наморозили трески и другой рыбы, накоптили шегшеевого мяса, запасли гагачьи яйца и жареную шелкобрюшину. Особенно радовались старики, проголодавшие всю прошлую зиму, – все, кроме Шанидара, чье усталое тело не держало больше никакой пищи. На пятьдесят третий день он стал жаловаться на жгучую боль в животе. Я приходил к нему и пытался кормить его яйцами всмятку, но безуспешно. Он таял, и его желтая кожа обтягивала кости. Шли дни, и я дивился, как он еще жив, а он шутливо говорил, что некоторые люди способны питаться воздухом. Временами его одолевал кашель, и он не мог говорить. Я не понимал, что его держит, какой внутренний огонь позволяет ему пережить все отпущенные сроки.
Конец приближался медленно. На восемьдесят второй день у него началась кровавая рвота. Два дня он даже пить не мог, и не оставляло сомнений, что третий станет для него последним. Он попросил меня вынести его из пещеры на воздух, и я исполнил его просьбу. Даже завернутый в несколько шкур, он был легок, как ребенок, как будто большая его половина уже перешла на ту сторону дня. Я посадил его перед кострами у входа. Его глаза – только они еще могли двигаться – следили за облаками высоко в небе.
– Мэллори Тюленебой – добрый человек, – сказал он и закашлялся.
Я подложил в огонь хворосту и спросил:
– Тепло ли тебе?
– Знаешь, я не чувствую больше своего тела, потому и не могу сказать, холодно мне или нет. – И тут же: – Нет, мне холодно, так холодно, точно я в прорубь провалился.
Я набросал в костер столько дров, что огонь загудел. Оранжевые языки лизали скалу у входа, и снег вокруг кострища растаял на четыре фута. Жар опалял мне лицо. Мы сидели, прислонившись к теплой скале, и смотрели на длинный снежный склон, сбегающий к лесу.