Красная комната - Август Стриндберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Внезапно дверь приоткрылась, и в нее просунулась голова – это была совершенно необычная голова, и она появилась здесь совершенно неожиданно, но в то же время это была всем хорошо знакомая голова, потому что ее рисовали уже пять раз.
Тем не менее эта, казалось бы, совсем неприметная голова оказала такое сильное действие на редактора, что он тут же набросил на себя пиджак, подпоясал брюки ремнем, поклонился и изобразил на лице улыбку, которая свидетельствовала о хорошей выучке.
Государственный деятель спросил, свободен ли редактор, на что тот ответил утвердительно и, сняв свою коммунарскую шапку, окончательно утратил сходство с рабочим.
Они вошли в кабинет редактора и плотно затворили за собой дверь.
– Интересно, какие теперь у графа планы? – спросил Игберг, с независимым видом усаживаясь на стул, как это делает школьник, когда учитель выходит из класса.
– Мне это совсем неинтересно, – ответил Фальк, – потому что теперь я знаю, какой он мошенник и какой наш редактор мошенник, но мне интересно, как ты из бессловесного скота сумел превратиться в бесчестную собаку, способную на любую подлость.
– Не надо так горячиться, дорогой брат! Кстати, ты не был вчера вечером на заседании риксдага?
– Нет, не был. Риксдаг нужен лишь тем, кто преследует свои личные интересы. Чем кончилась эта грязная история с «Тритоном»?
– В результате голосования было решено, что, принимая во внимание высокую национально-патриотическую идею предприятия, государство берет на себя финансовые обязательства этого страхового общества, которое прекращает свое существование… или ликвидируется!
– Иными словами… государство подпирает здание, под которым разваливается фундамент, чтобы руководство успело вовремя удрать!
– А ты хотел бы, чтобы все эти мелкие…
– Знаю, знаю! Все эти мелкие акционеры… да, я хотел бы, чтобы, владея своим маленьким капитальцем, они работали, а не бездельничали, занимаясь ростовщичеством, но более всего я хотел бы засадить мошенников за решетку, чтобы им было неповадно создавать мошеннические предприятия. Это называется политическая экономия! Черт бы ее побрал!.. А теперь вот что я тебе скажу! Ты домогаешься моего места! Ты его получишь. Больше тебе не надо будет сидеть в своем углу и злиться на меня за то, что приходится чистить за мной корректуры. У этой свободомыслящей собаки, которую я презираю, лежит слишком много ненапечатанных статей, чтобы я вырезал для него все новые и новые небылицы. «Красная шапочка» оказалась для меня слишком консервативной, а «Рабочее знамя» – слишком грязным!
– Что ж, я рад, что ты расстаешься наконец со своими химерами и снова становишься благоразумным. Иди в «Серый плащ»; там тебя ждет успех!
– Я расстаюсь только с одной химерой: я больше не верю, что дело угнетенных в достойных руках; я считаю важнейшей задачей разъяснять широкой публике, что такое общественное мнение и как оно формируется, особенно средствами печати; но само дело я никогда не оставлю!
Дверь в редакторский кабинет снова отворилась, и оттуда вышел сам редактор. Он остановился посреди комнаты и неестественно мягким, почти любезным тоном сказал:
– Господин асессор, не будете ли вы так добры принять на себя на время моего отсутствия руководство редакцией: я должен уехать на один день с очень важным поручением. С текущими делами вам поможет управиться господин Игберг. Граф немного задержится у меня в кабинете. Надеюсь, господа, вы не откажетесь в случае надобности оказать графу необходимую помощь.
– В этом нет никакой нужды, – отозвался граф из кабинета, где он сидел, склонившись над рукописью.
Редактор ушел, и, как ни странно, через две минуты или около того ушел и граф: очевидно, он не хотел, чтобы его увидели в обществе редактора «Рабочего знамени».
– Ты уверен, что он сразу уехал? – спросил Игберг.
– Надеюсь, – ответил Фальк.
– Тогда я схожу на набережную, посмотрю, чем там торгуют. Кстати, ты видел Бэду с тех пор?
– С тех пор?
– Да, с тех пор, как она ушла из «Неаполя» и сняла себе комнату.
– Откуда ты знаешь?
– Ради бога, не выходи из себя, Фальк! Тебе же только хуже!
– Ладно, не буду, а то и с ума сойти можно. Ах, эта маленькая женщина, которую я так, так любил! А она меня так бессовестно обманула! То, в чем она отказывала мне, она отдала этому жирному лавочнику! И знаешь, что она мне сказала? Что это лишь доказывает, какой чистой любовью она меня любит!
– Какая тонкая диалектика! И она права, потому что главный тезис абсолютно верен! Она все еще любит тебя?
– Во всяком случае, она преследует меня!
– А ты?
– Я ненавижу ее всем сердцем, но боюсь ее.
– Значит, ты все еще любишь ее.
– Давай переменим тему!
– Спокойствие, Фальк. Бери пример с меня. А я пойду и погреюсь на солнышке. Нужно находить хоть что-нибудь приятное в этом бренном мире. Густав, если хочешь, можешь сходить на часок к Немецкому колодцу и поиграть «в пуговки».
Фальк остался один. Лучи солнца перескакивали через крутую крышу дома, что стоял напротив, и согревали комнату; он открыл окно и выглянул на улицу, чтобы хоть немного подышать свежим воздухом, но вдохнул лишь удушливые испарения из водосточной канавы; он посмотрел направо, и в узких проходах между домами, именуемых Киндстугатан и Немецкие горы, увидел вдали пароход, сверкавшие на солнце волны озера Меларен и скалу, в расселинах которой лишь недавно появилась растительность. Он подумал о тех, кто поплывет на этом пароходе и будет наслаждаться летним отдыхом, купаться в озере и любоваться природой. Но тут жестянщик с такой силой стал бить молотком по кровле, что загремел весь дом и зазвенели стекла; двое работников тащили по мостовой грохочущую тележку, а из трактира на другой стороне улицы разило водкой, брагой, опилками и еловыми ветками. Фальк отошел от окна и сел за стол; перед ним лежало около сотни провинциальных газет, из которых ему предстояло сделать вырезки. Он снял манжеты и взялся за газеты: они пахли краской, маслом и на всем оставляли черные пятна – вот и все, что можно было о них сказать; он вырезал совсем не то, что казалось ему действительно заслуживающим внимания, так как был обязан сообразовываться с общим направлением газеты.
Если рабочие какого-нибудь завода преподносили мастеру серебряную табакерку, такую заметку нужно было немедленно вырезать и опубликовать; если же хозяин фабрики вносил в рабочую кассу пятьсот риксдалеров, то сообщение об этом перепечатывать не следовало. Когда герцог Халландский в торжественной обстановке впервые запускал копер, а управляющий стройкой Трелунд писал по этому случаю стихи, Фальк вырезал и репортаж и стихи, «потому что публика любит подобное чтиво»; если же он мог добавить к этому еще и пару саркастических замечаний, то тем лучше, ибо такая приправа публике всегда по вкусу. В общем, нужен был любой материал, который хвалил рабочих и порочил клерикалов, военных, крупных торговцев (не мелких), профессоров, известных писателей и судей. Кроме того, минимум раз в неделю следовало нападать на дирекцию Королевского театра, а также критиковать «во имя морали и нравственности» легкомысленные оперетки в постановке небольших театров, поскольку редактор пришел к заключению, что рабочие такие театры не жалуют. Раз в месяц нужно было обвинить в расточительности (и осудить!) членов городского муниципалитета, и при всяком удобном случае следовало критиковать формы государственного управления, но не правительство; строжайшей цензуре редактор подвергал любые выпады против членов риксдага и некоторых министров. Против кого именно? Это оставалось тайной, в которую не был посвящен даже сам редактор, поскольку все зависело от конъюнктуры, а о ней мог судить только таинственный издатель газеты.
Фальк работал ножницами, пока у него не почернела рука, и все клеил и клеил; но от бутылки с клеем исходил такой отвратительный запах, а солнце палило так немилосердно; у бедного столетника, который умел терпеть жажду, как верблюд, и покорно сносил все уколы раздраженного пера, был ужасно удрученный вид; стоило посмотреть на него – и в вашем воображении тотчас же возникала мертвая пустыня; от этих уколов он весь покрылся черными крапинками, а листья торчали, как ослиные уши, из совершенно высохшей земли. Вероятно, нечто подобное и возникло в воображении Фалька, пока он сидел, предаваясь праздности, и, прежде чем он успел раскаяться в содеянном, он уже обрезал ножницами все кончики ушей. Затем, возможно чтобы успокоить свою совесть, а возможно чтобы не сидеть без дела, он смазал срезы клеем и стал наблюдать, как солнце их высушивает; потом глубоко задумался, где бы ему пообедать, ибо уже вступил на путь, который обрекает человека на гибель… или на так называемое «тяжелое материальное положение»; он закурил трубку, набив ее «Черным якорем», и клубы одурманивающего дыма поплыли в солнечных лучах, ненадолго проникших в комнату; теперь он стал относиться более благожелательно к бедной Швеции, жизнь которой отражают, как принято думать, ежедневные, еженедельные и полунедельные издания, именуемые газетами. Отложив ножницы, он бросил в угол газеты и по-братски разделил со столетником содержимое глиняного кувшина, и вдруг ему показалось, что бедняга похож на какое-то – все равно какое – существо с подрезанными крыльями, которое стоит на голове в грязной воде и роется в иле в поисках каких-нибудь – все равно каких – жемчужин или, на худой конец, пустых раковин без жемчужин. Но тут его снова охватило отчаяние, словно дубильщик вдруг зацепил его своими длинными крючьями и швырнул в грязный чан отмокать, пока ножом не соскоблит с него кожу, чтобы он ничем не отличался от других людей. И он не чувствовал ни угрызений совести, ни сожаления о своей бессмысленно загубленной жизни, испытывая лишь горечь при мысли, что в расцвете молодости его ждет смерть, духовная смерть, а он еще не успел сделать ничего значительного, и его просто выбросят из жизни, как бросают в огонь никому не нужную ветку или тростинку!