Что видно отсюда - Марьяна Леки
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она стала также забывать дни рождения и медицинские термины.
— Уж не съела ли ты случайно в последнее время найденный хлеб? — спросила я. — Если верить Эльсбет, это приводит к потере памяти.
— Нет, — сказала Сельма, потому что и про это она тоже забыла.
Она потеряла одну из сережек, которые ей на семидесятилетие подарила Эльсбет. Каждая сережка состояла из искусственной жемчужины преувеличенного размера. Заметив потерю, Сельма расплакалась и не могла успокоиться полчаса. Я даже думала поначалу, что она плачет не по сережке, а по пропаже своих сил, по Эльсбет, по всем людям, утраченным в течение жизни. Но Сельма была не сильна в метафорах. Она плакала именно по сережке.
Она начала говорить странные вещи.
— Лес вползает в меня, — сказала она, когда мы с оптиком катили ее по ульхеку. — Знаете что? Я думаю, лес думает мои мысли.
Мы с оптиком пропустили это мимо ушей, как будто не Сельма что-то сказала, а лес особенно громко что-то прошумел.
Сельма стала говорить в последнее время много фраз, в которых то и дело звучали «никогда» и «всегда», и она произносила их как человек, доживший до конца и действительно разрешивший себе выносить суждения о том, что было «всегда» и чего не было «никогда».
— Я ведь по-настоящему никогда отсюда не выходила, — сказала она и похлопала свой дом по боку, когда мы вернулись с ульхека.
— Я всегда любила варенье из ежевики, — сказала она, намазывая его утром на булочку.
— Разве это не удивительно, — сказала Сельма, когда переносила из старого календаря в новый дни рождения и смерти, — что человек всю жизнь пропускает незамеченным день своей смерти? Одно из множества двадцать четвертых июня, или восьмых сентября, или третьих февраля, которые я прожила, даже не заметив, станет днем моей смерти. Разве не удивительно, когда однажды это поймешь?
— Хм, — сказали мы.
— А вы не задавались вопросом, какое из чувств покидает человека раньше всего, когда он умирает? — спросила Сельма, когда своими деформированными руками тщетно пыталась пришить пуговицу к пиджаку оптика, висевшую на одной ниточке. — Уж не осязание ли? Или зрение? Может, первым делом перестаешь чувствовать запахи. Или все чувства пропадают разом?
— Нет, — сказали мы, — таким вопросом мы не задавались.
Когда оптик забрал меня в конце рабочего дня из магазина и мы ехали в деревню, Сельма вдруг спросила с заднего сиденья:
— А как вы думаете, это правда, что вся жизнь проходит перед глазами человека, когда он умирает?
Я вздрогнула — я вообще не знала, что Сельма сидела в машине сзади.
— Я представляю себе это как составленный смертью диафильм, — сказала Сельма. — Потому что всю жизнь ведь не покажешь, надо из нее что-то выбрать. По каким критериям это делается? Какие сцены в жизни самые важные? С точки зрения смерти я имею в виду.
— Я полагаю, что вот эта сцена сейчас не пройдет кастинг, — сказала я, а оптик сказал:
— Да перестань же, Сельма.
Сельма хотела говорить с нами о смерти, а мы ей не давали, как будто смерть была какой-то дальней родней, которая плохо себя вела и заслужила наше пренебрежение.
Я посмотрела на Сельму в зеркало заднего вида, она улыбалась.
— Вы ведете себя как младенцы, которые думают, что их никто не видит, когда они зажмуривают глаза, — сказала она.
Ночью я спала на диване у Сельмы и проснулась в четыре часа утра. Я пошла в спальню Сельмы, ее кровать была пуста, одеяло сброшено на пол.
Я нашла Сельму в кухне. Она сидела за столом, в своей ночной рубашке в цветочек. На полу у нее в ногах валялись семь неразвернутых Mon Chéri, восьмую она держала в руках.
— Я больше не справляюсь с этим, — сказала она. — Руки будто закаменели.
Я подбежала к ней, обняла, так неловко, как обнимаешь человека, сидящего на стуле. Я обвила худенькое тело Сельмы сзади, это походило на тайный маневр.
— Луиза, я думаю, что уже скоро, — сказала Сельма, и я закрыла глаза и пожалела, что на ушах нет век, таких же замыкающих век, и Сельма повернулась, положила ладони мне на плечи и слегка отстранила меня от себя, чтобы лучше меня рассмотреть.
— Подписываешься ли ты, дитя мое, что пусть все идет к концу? — спросила она.
Примерно так должно ощущаться, подумала я, когда тебе в желудок вонзают кривую саблю.
Сельма погладила меня по лицу. Я сразу вспомнила Фредерика.
— Да вы все с ума посходили, что ли, — сказала я, но сказала слишком громко в очень тихой, ночной кухне Сельмы, — вечно я должна подписываться под какой-нибудь глупостью.
— Скажи спасибо, что тебя вообще об этом спрашивают, — сказала Сельма. — Обычно такие вещи считаются действительными и без подписи.
И я посмотрела ей в глаза и только теперь заметила, что за ее веками разыгралось что-то роковое.
— Тебе приснился окапи! — прошептала я.
Сельма улыбнулась и положила мне на лоб ладонь, как будто хотела проверить, нет ли у меня температуры.
— Нет, — сказала она.
— Ты меня обманываешь, — воскликнула я, — зачем ты это делаешь? Ведь мне-то ты можешь это спокойно сказать, — сказала я далеко не спокойно.
— Я много думала над этим, но так и не могла вспомнить, что мне в моей жизни еще нужно привести в порядок, — сказала Сельма и погладила меня по колену, — не считая разве что вот этих мест, — она указала на обведенный красным круг на полу у окна. — Но я бы с удовольствием помогла привести в порядок твою жизнь, Луиза.
— Моя жизнь в порядке, — сказала я и сова-макраме, подаренная Сельме женой лавочника, упала со стены к моим ногам.
Сельма посмотрела на сову, потом опять на меня:
— Ты что-нибудь замечаешь? — спросила она.
— Нет, — сказал а я и на сей раз не соврала. Сельма протянула мне «Mon Chéri».
— Разверни-ка мне, — попросила она.
Как раз когда она снова ушла к себе в кровать, в половине пятого утра, в дверь позвонили. Это был оптик. Через плечо у него было перекинуто одеяло, а под мышкой свернутый надувной матрац.
— У меня нехорошее предчувствие, — сказал он.
Оптик улегся рядом с диваном. Мы все трое заснули, а когда мы спали, Фредерик писал: «Луиза, пожалуйста, отзовись. У меня нехорошее предчувствие», — но прочитала я это лишь две недели спустя.
На следующее утро у Сельмы был небольшой жар, глаза блестели. Я потянула оптика за дверь спальни.
— Надо вызвать врача, — сказала я.
— Ни в коем