Иностранный легион - Сергей Балмасов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У всех, приехавших с Лемноса, было какое-то лихорадочное желание поскорее покончить с формальностями, и новая задержка приводила в уныние. Некоторых такая оттяжка расхолодила, и они, не дождавшись осмотра[431] или уезжали на Лемнос, или оставались в Константинополе, на положении гражданских беженцев. С подписанием контракта, однако, не торопились и только через три дня[432] начали отправлять группами по пятьдесят человек на медицинский осмотр. Признанные годными после осмотра отправлялись в вербовочное бюро, где и подписывали контракт. Из отправившихся на медицинский осмотр мало кто возвращался обратно негодным. Осмотр, опять-таки, был очень поверхностным, и обращалось внимание, главным образом, на особые приметы, а не на состояние здоровья. Забракованный нередко на следующий день шел снова на осмотр под другой фамилией и признавался годным. Создавалось впечатление, что доктора просто должны были браковать известный процент, не считаясь при этом с тем, кого они бракуют. О том, как нас осматривали в этой комиссии, свидетельствуют трое принятых с первого же раза: у одного не было 14 зубов; у другого кисть правой руки была исковеркана ранением до такой степени, что он с трудом мог держать ею легкие предметы, а у третьего на теле были следы восемнадцати ранений. Из всех четырехсот человек вернулись с осмотра только трое, причем двое из них, пойдя на следующий же день, были приняты, а третьему такое путешествие пришлось совершить три раза, но в конце концов он был признан годным. После осмотра нас отправили в сопровождении сержанта в бюро записи. Процедура подписания контракта длилась очень недолго. В канцелярию нас впускали по трое человек. Каждому задавали одни и те же вопросы: имя, фамилия, национальность, возраст, род оружия и профессия. Предпоследний вопрос, как я узнал впоследствии, задавался только русским. На все вопросы можно было отвечать что угодно, так как никаких бумаг при опросе не предъявлялось. При окончании опроса контрактующие внимательно осматривают наружность волонтера, записывают свои наблюдения в контрактовый лист, затем добавляют данные медицинской комиссии, сведения о росте и особых приметах на теле и после этого дают ему лист для подписи. Не помню хорошенько содержания написанного в контрактах, так как ничего из того, что было напечатано в анонсах, там не было,[433] а стояло только, что подписавшийся ознакомился с такими-то и такими-то параграфами таких-то статей и обязуется с этого дня служить Французской Республике верой и правдой в течение пяти лет. По простоте своей я предположил, что именно эти самые параграфы были напечатаны французским командованием для всеобщего сведения, но на самом деле это было совсем не так. И впоследствии мне так и не удалось ни узнать содержание этих таинственных параграфов, ни увидеть легионера, ознакомленного с ним. Задавал я об этом вопрос старым легионерам, по три раза возобновлявшим контракт, но в ответ они, обыкновенно, только махали рукой и таинственно посвистывали. Когда наша группа закончила процедуру подписания контракта, нас повели в лагерь, в котором находились исключительно русские легионеры. Нас вывели на улицу, построили и повели через весь город в лагерь. Сопровождал нас французский сержант, с которым я разговорился. Он неожиданно, поговорив со мной о разных посторонних предметах, задал мне вопрос: что заставило нас совершить такую глупость? Я спросил его, что он хочет этим сказать. «Да вот вы все были свободны, никакого преступления за вами не числится, а вы добровольно отдали себя в рабство». Я ему на это рассказал все, что было говорено нам генералом Бруссо и его штабными,[434] но он только расхохотался и, повторив несколько раз: «Mon Dieu, 0uelle sottire», больше об этом разговора не возобновлял. Этот разговор на меня произвел довольно неприятное впечатление, но мысленно я себя успокоил тем, что этот сержант, по всей вероятности, антимилитарист. Путь до лагеря был очень далекий, и подошли мы к нему только к восьми часам вечера. Внешний вид лагеря очень неприятно поразил нас. [Сержант] подвел нас к высоким воротам, по сторонам которых тянулись изгороди, опутанные колючей проволокой. Непосредственно за воротами находились несколько небольших деревянных домов, в которых, как мы узнали впоследствии, жили начальствующие лица и охраняющие лагерь арабы стрелкового полка. Дальше в глубину шла дорожка, к которой примыкали, с одной стороны, четыре деревянных барака. В этих бараках были склады пищевых продуктов, одеял, белья и так далее. Шагах в трехстах от ворот виднелась группа бараков с куполообразными крышами. В них-то и были размещены легионеры. Навстречу вышел какой-то сержант угрюмого и мрачного вида, принял нас по счету, затем сделал поименную перекличку и повел за собой. Остановившись у одного из бараков, он приказал нам подождать и, отперев дверь ключом, вошел внутрь. Через некоторое время изнутри блока послышался возглас, и, непосредственно за ним, из дверей полетели на нас одеяла. Поняли, что началась раздача имущества, мы на лету ловили различные вещи, которые выбрасывались с изумительным искусством и точностью. Каждый из нас получил по три одеяла, по смене белья, исключая носки, котелок, ложку и кружку. Окончив такую странную раздачу, он повел нас к сводчатым баракам. Они были сделаны из гофрированного железа и были расположены в четыре ряда. В каждом бараке на полу лежали матрацы, набитые соломой. Между матрацами, посреди барака, оставался проход. Размещены мы были по четырнадцать человек в бараке. Благодаря сводчатой крыше стоять в бараке можно было только посередине. Никакого освещения не полагалось, и помещение предоставлялось освещать самим легионерам. Все расположение лагеря было окружено колючей проволокой, и повсюду стояли часовые-арабы. Одним словом, лагерь производил впечатление пересыльной тюрьмы, а не помещения людей, добровольно поступивших на службу. К моменту нашего прибытия в лагере находилось около семисот человек. Над всеми этими людьми бесконтрольно властвовал француз-сержант. Груб он был невероятно и почти никогда не бывал абсолютно трезвым. У него были еще два помощника, простые солдаты, тоже французы, и, кроме того, в его распоряжении состояла полурота арабских стрелков. Может быть, официально при лагере числился какой-нибудь офицер в качестве коменданта, но, во всяком случае, мы его никогда не видели. Порядок дня был таков: в семь часов утра раздавался свисток, по которому дневальные по баракам шли на кухню за кофе и раздавали его по баракам. Кофе был черным, почти без признаков сахара. После раздачи кофе все по свистку выходили на площадь, находящуюся перед бараками, и выстраивались. Через некоторое время появлялся сержант, которому старший переводчик лагеря командовал «смирно», после чего начиналась перекличка. Затем сержант отдавал какие-нибудь распоряжения, иногда отделял какую-нибудь группу для производства работ в лагере, и затем все незанятые в этот день распускались по баракам. В одиннадцать часов с кухни выдавали обед, который дневальные приносили в баках в бараки. Обед состоял из жиденького супа, приблизительно по пол-литра на человека, и миниатюрного кусочка мяса. Сытым после такого обеда едва ли мог быть и ребенок лет двенадцати. В четыре часа раздавали вино и хлеб. Вина давали вместо положенных пол-литра только четверть, и только хлеб выдавался без сокращений. В шесть часов вечера был ужин, совершенно такой же, как обед! Вечером, в восемь часов старшие в бараках шли в помещение канцелярии с рапортом о наличном состоянии людей. Каждый день отпускали в город по одному человеку от барака от трех часов дня до восьми вечера. Течение дня разнообразилось добавочными проверками, количество которых находилось в полной зависимости от настроения сержанта. Иные такие поверки производились для проверки находящегося у нас на руках казенного имущества, причем каждый день нужно было выносить что-нибудь в отдельности: один день — рубашка, другой — кальсоны, третий — одеяла и так далее. Большей же частью они производились без всякого видимого повода, только для того, чтобы потешить сержанта. Понятно, что грубому, полуграмотному солдату необыкновенно льстило, что перед ним выстраивалось несколько сот человек, из которых добрая половина были офицеры. Зато совершенно не понятно, почему французское командование не нашло возможным командировать в лагерь хотя бы одного офицера. Недостатком офицерского состава это объяснить нельзя, так как константинопольские улицы были переполнены фланирующими офицерами. Довольно часто сержант обходил бараки. При входе его все должны были вскакивать, а старший командовал «fix».[435] Впоследствии, попав в часть, мы узнали, что эта команда подается исключительно офицерам. Бывало, что и по ночам он не оставлял нас в покое, врываясь в бараки в сопровождении вооруженных арабов. В таких случаях он бывал совершенно пьян и не воспринимал того, что ему говорили. Вообще же, в обращении с нами, он был необычайно груб, разговаривал со всеми на «ты» и в первое время даже попробовал рукоприкладничать, но, получив должный отпор, оставил эту меру воздействия навсегда. В расположении лагеря находился темный погреб, который был обращен сержантом в карцер. Сажал он под арест без всякого разбора, за самые незначительные проступки. Иногда погреб бывал настолько переполнен, что арестованные могли там только сидеть, прижавшись вплотную друг к другу. Срок ареста определялся исключительно настроением сержанта, так что арестованный совершенно не знал, когда его выпустят. Между прочим, по французскому дисциплинарному уставу, сержант может только оставлять без отпуска на четверо суток, и только adjudant[436] имеет право арестовывать не больше, чем на одни сутки. Наш же сержант держал в карцере по восьми суток и больше. Положение легионеров день ото дня становилось все хуже и хуже. Дело в том, что хотя, по условиям, мы считались французскими солдатами со дня подписания контракта, однако, никакими правами и преимуществами не пользовались. Кроме пищевого довольствия, которое составляло не больше одной четверти нормального, мы не получали ничего. Жалованья нам не выдавали, сказав, что мы его получим по приезду в часть. Вместе с тем не выдавали такие необходимые нам вещи, как мыло, табак, спички и так далее. Бараки не освещались и не отапливались. Естественно, что в таком положении люди жить не могли и изыскивали способ улучшить его. Сначала начали продавать собственные носильные вещи, так что через две недели пребывания на французской службе все оказались совершенно раздетыми. Постепенно раздевание происходило следующим образом: все сожительствующие в бараке выбирали из всех имеющихся шинелей самую лучшую, в которую облекался идущий в этот день в город член коммуны. Шинель продавалась на толкучке в Стамбуле и на вырученные деньги приносились на всю братию табак, свечи, спички, хлеб и халва. Когда все шинели были проданы, перешли к френчам и сапогам. Нашлись сапожники, которые из одной пары высоких сапог ухитрялись делать две. От сапог обрезались голенища, и из них делалось нечто вроде туфель. В феврале, то есть спустя месяц после подписания контракта, костюмы легионеров приняли самый фантастический вид. Так как погода стояла холодная, никто не расставался с одеялом, накинутым на плечи. В таком виде сидели в бараках, выходили на поверки и даже ходили с рапортом к сержанту. Остряки назвали этот костюм национальной одеждой легионеров. После распродажи собственного имущества приступили к казенным одеялам. Так как наличность одеял время от времени проверялась сержантом, то их надо было продавать так, чтобы количество не уменьшалось. Одеяла были очень большими, и из этого положения вышли очень легко, разрезав оставшиеся пополам. Правда, после такой операции спать становилось холодно, но это обстоятельство никого не останавливало. Вначале одеяла выносили из лагеря, обкручивая их под френчами. Начальство не обращало внимания на немного полные фигуры всех отпущенных, и дело шло, как по маслу. Однажды один легионер решил продать сразу два одеяла и перед отходом в отпуск был пойман сержантом. После этого всех отпускаемых стали обыскивать. Эта мера, однако, не остановила распродажи одеял. Хотя все расположение лагеря было отделено от внешнего мира проволочными заграждениями и, кроме того, вдоль проволоки стояли часовые-арабы, наши проделали в одном месте лазейку, которую на день заделывали. Арабы вообще отличаются халатным исполнением своих обязанностей, поэтому с наступлением темноты было нетрудно протаскивать через лазейки одеяла целыми партиями. На той стороне их принимали ушедшие в этот день в отпуск и переправляли к известным уже скупщикам. Таким образом, к концу нашего пребывания в лагере целых одеял, за редким исключением, ни у кого не было. О том, что это делалось ввиду крайней нужды, свидетельствует то, что мы же сами страдали от этого, так как, оставшись с маленькими одеялами, жестоко мерзли по ночам. Начальство наше, несомненно, знало о продаже одеял, но делало вид, что ничего не замечает, когда на поверках вместо одеял выносили только куски их. Вероятно, даже толстокожий сержант понимал, что в таком положении люди жить не могут, но ничего для улучшения его не предпринимал, продолжая обкрадывать нас самым беззастенчивым образом. Арабы, несшие караульную службу в нашем лагере, видя такое безобразное к нам отношение со стороны французов, держали себя очень вызывающе. Да и как можно было иначе, когда им поручали обыскивать нас и во всех столкновениях между ими и нами виноватыми оказывались мы! Несколько раз дело доходило до кулачной расправы, причем в этом случае победа всегда бывала на нашей стороне. После таких столкновений карцер, обыкновенно, переполнялся русскими. Поводом к аресту служило указание араба, что такой-то принимал участие в свалке. Арабы же всегда считались правыми и никакого наказания не несли. Состав караула менялся несколько раз, и уходящие с сожалением покидали тепленькое местечко. Русские очень быстро разделились на два лагеря — оптимистов и пессимистов. Число вторых росло с каждым днем, и к моменту нашего отъезда первых осталось совсем немного. Оптимисты стояли на той точке зрения, что все наши невзгоды — чисто временные и с отъездом из Константинополя все сразу же изменится к лучшему. Пессимисты ничему не верили и считали, что чем дальше, тем будет хуже. На этой почве происходили ссоры, и обе стороны ожесточенно спорили. Жизнь шла очень однообразно и томительно нудно. Каждый барак жил своей особой жизнью; между некоторыми бараками отношения были дружелюбные, между другими была острая вражда. Всех, однако, объединяла ненависть к французам. Кое-кто старался использовать это время, занимаясь французским языком. Большинство же ничего не делало, сидя на полу по целым дням, закутанными до подбородка в обрывки одеял в ожидании обеда, ужина и раздачи хлеба. Чувство голода никогда нас не покидало, и выдаваемая пища только на время заглушала его остроту. Погода, как назло, стояла отвратительная. Целыми днями моросил дождь или шел снег, и вся огромная площадь лагеря была покрыта невылазной грязью. Время от времени нас выгоняли на постройку шоссе, проходящего около лагеря. Работали мы под охраной арабов, и, вероятно, редкие прохожие принимали нас за арестованных. Еще была одна работа, на которую назначали какой-нибудь барак в виде наказания: это зарывание старых отхожих мест и вырывание новых. Каждый день на кухню назначали людей одного барака в помощь поварам. Очередь строго велась самими легионерами, причем ходили на эту работу по старшинству прибытия в лагерь. Этот наряд все очень любили, так как только тогда мы, попавшие на кухню, наедались досыта. В хорошую погоду все выходили наружу, и образовавшийся хор пел песни. Раза два во время пения приходили какие-то французские офицеры. Имели ли они какое-нибудь отношение к нам, не знаю. Во всяком случае, ни в какие разговоры они с нами не вступали и по окончании пения моментально исчезали. В конце января была отправлена партия, прибывшая за месяц перед нами, в Африку. Лагерь сравнительно опустел, но все же в нем было около пятисот человек. Вновь прибывающих становилось все меньше, чему мы искренне радовались. Все время носились слухи о предстоящей на днях отправке в Африку, но дни проходили за днями, не принося за собой никаких перемен. Время от времени на поверке нас разделяли по роду оружия. Вначале это вызывало сильное оживление; в этом все видели предзнаменование отъезда, но, так как за таким распределением ничего не изменилось, это занятие стало вызывать только ругань. Оптимисты каждый раз после такой поверки говорили, что отправка наверняка будет такого-то числа. Все с нетерпением ожидали назначенного дня, но обыкновенно дня за два до истечения срока разносился слух, что отправки не будет. В середине февраля наш сержант появился в сопровождении нового солдата. Вид у вновь прибывшего был очень непрезентабельный: долговязый, в очках и очень неряшливый одеждой. Выстроив всех легионеров, сержант произнес речь, в которой сообщил, что он уходит от нас, так как произведен в адъютанты и что на его место назначен другой — тут он театральным жестом указал на личность в очках, которого мы должны слушаться и уважать, как его самого. Сержант, по обыкновению, был пьян вдребезги и с трудом держался на ногах. Как мы узнали впоследствии, он не только не был произведен, но, наоборот, разжалован в простые солдаты, за что именно — навсегда осталось для нас тайной. Вновь назначенное лицо оказалось простым солдатом второго класса,[437] но требовало, чтобы мы называли его сержантом. Во французских чинах и званиях мы в то время совершенно не разбирались и, вероятно, так бы и считали его сержантом, если бы он сам не выдал себя. Через несколько дней после его прибытия он получил производство в солдаты первого класса[438] и радовался этому, как ребенок, требуя, чтобы все его поздравляли. Таким образом у французского командования в Константинополе не нашлось не только офицера, но даже лишнего сержанта для командования над несколькими сотнями русских легионеров. Вещь — абсолютно невероятная, в особенности для французской армии, где на каждого простого солдата приходится чуть ли не двое начальников. Новое начальство на первых порах держало себя крайне вызывающе. Расхаживало оно по лагерю всегда с арапником в руках. Однажды под вечер, обходя бараки, он встретился с одним из легионеров, который не уступил ему сразу дороги. Он начал кричать на него и в конце концов ударил его арапником. Тот не стерпел, и началась драка. На место происшествия из всех бараков выбежали легионеры, и началась жестокая потасовка. Бедному французику пришлось бы совсем плохо, если бы между легионерами не нашлось нескольких благоразумных, которые остановили слишком ретивых. На помощь избитому с другой стороны лагеря бежали арабы с винтовками. Дело принимало серьезный оборот, и все русские разбежались по баракам. Подоспевшие арабы на месте происшествия нашли только поверженное в прах начальствующее лицо, сидевшее в грязи и ощупью старавшееся найти сбитые очки. Приведя себя в относительный порядок, наш новый владыка вызвал всех на поверку, но никак не мог найти виновников среди нескольких сот человек, закутанных до подбородка в одеяла. Так это дело и кончилось ничем. Ретивое начальство отложило в сторону арапник и вообще значительно присмирело. Впоследствии ему удалось втолковать, что он имеет дело не с бандитами. Он очень удивился, узнав, что среди нас много офицеров и вообще людей с образованием. Его предшественник обрисовал нас в совершенно ином свете и посоветовал воздействовать, главным образом, побоями. С тех пор между обеими сторонами воцарились мир и согласие. Благодаря этому жить стало гораздо легче. Так как второй месяц нашего пребывания в рядах французской армии подходил к концу, продавать уже становилось нечего, и мы сильно мучились недостатком табака. С наступлением марта вызовы на дневные поверки участились, причем каждый раз отделяли кавалеристов от пехотинцев. Наконец 7 марта официально было объявлено, что 10-го отправляются 350 человек; из них 300 — в кавалерию, в Сирию, а остальные — в пехоту, в Алжир. Радость отправлявшихся была безгранична; чуть ли не считали минуты, остававшиеся до отъезда. У кого еще оставались одеяла, подходящие для продажи, спешили их ликвидировать, чтобы запастись табаком на время путешествия. В день отъезда у отъезжающих отобрали все имевшееся на руках казенное имущество. С одеялами никакой неприятности не вышло, так как принимали их по счету, не обращая внимания на размеры сдаваемых кусков. Наиболее босым даже выдали ботинки. Оптимисты узрели в этом благоприятный поворот в нашей судьбе и решили, что теперь все пойдет, как по маслу. После обеда, на этот раз довольно сытного, нас построили, оцепили со всех сторон вооруженными арабами и повели через весь Константинополь к пристани. Вероятно, публика Константинополя принимала нас за тяжелых государственных преступников — так велик был эскорт, сопровождавший нас. В этот день шел мокрый снег, так что к концу пути, длившегося около 2 часов, мы промокли насквозь. На пристани нас подвели к довольно большому пароходу, на который грузили какие-то ящики и тюки. В ожидании погрузки мы простояли под ветром и дождем около 3 часов, окруженные тесным кольцом часовых. Никого из посторонних к нам не подпускали ближе, чем на сто шагов. Наконец, когда погрузка всяких вещей была закончена, приступили к нашей. Внизу, у трапа встали два сержанта и считали всех садившихся. Наверху то же самое производили жандармы. Непосредственно за жандармами, на протяжении шагов десяти, до входа в трюм, стояли арабы с винтовками. В этот трюм загоняли всех вступивших на палубу. У выходного люка из трюма, по обеим сторонам, опять-таки встали жандармы. Когда всех погрузили, то трюм оказался переполненным. Никому и в голову не пришло, что все путешествие придется совершить в такой тесноте. Только двое, наиболее пессимистически настроенные, громогласно заявили, что ни на что лучшее они и не рассчитывали. В трюме была полная темнота. Некоторые попытались было вылезти на палубу, но были остановлены жандармами, продолжавшими стоять у люка. Жандармы заявили, что до отхода никто из легионеров не имеет права выйти на палубу. По прошествии получаса наверх потребовали переводчика. Переводчиком был я. Вылезши наверх, я отправился в сопровождении жандарма к капитану, который должен был нас сопровождать до места назначения. Капитан оказался очень милым человеком. Он мне заявил, что все путешествие нам придется совершить в том самом трюме, в котором мы находились теперь. Он прежде всего совершенно согласился со мной в том, что это помещение слишком тесное для трехсот пятидесяти человек, но, по его словам, другого у него не было. На самом же деле вся кормовая часть занималась пятьюдесятью арабами, возвращавшимися к себе на родину после окончания службы. Они были расположены очень свободно. Каждый из них имел матрац, и между матрацами еще оставался довольно большой проход. Почему нельзя было хоть немного стеснить их и в освободившееся место перевести часть легионеров, так и осталось для всех тайной. Это только лишний раз доказывало, что все французы смотрели на нас, как на животных, считая нас ниже даже арабов. Приблизительно через час после погрузки вызвали десять легионеров наверх, и они начали таскать из склада матрацы. Хотели дать их по числу легионеров, но это оказалось невозможным, так как площадь пола в трюме оказалась слишком мала для этого. При устилании пола матрацами приходилось всем находящимся в трюме переходить из одного конца в другой, чтобы дать возможность работающим двигаться. К концу работы весь пол оказался устланным матрацами, как ковром. Для сохранения порядка в пути нужно было точно разграничить место для людей. Пришлось по пять матрацев на двенадцать человек. Кое-как все разместились. Единственным утешением было то, что это путешествие мы все же провели в более сносных условиях, чем при эвакуации Крыма. Вместо ужина нам выдали по коробке консервов на четыре человека. Наконец в десять часов вечера жандармы, стоявшие у люка, исчезли, и послышался шум работающего пароходного винта. Пароход тронулся. Как только выход из люка оказался свободным, все легионеры бросились на палубу. Многие из них и не подозревали, что они в последний раз видят берега Европы. Путешествие до Бейрута прошло в довольно благоприятных условиях. На второй день только поднялся сильный ветер и нас очень изрядно покачало. Многие заболели морской болезнью. Пребывание в трюме стало совершенно невозможным, и все, кто мог, вылезли наверх и разместились между ящиками, загромождавшими всю палубу. Кормили нас в пути хорошо и сытно. После константинопольской голодовки пища показалась необыкновенно обильной. На самом носу судна было поставлено четыре походных кухни, и готовили выбранные артелью повара. Во время качки одну из кухонь совсем смыло водой в море, а все остальные валялись на палубе в самом жалком виде. Днем, если благоприятствовала погода, на палубе собирался хор юнкеров Атаманского военного училища. Пение приходили слушать все находившиеся на борту французы, не исключая и офицеров. Певцов угощали папиросами, и окончание каждой песни сопровождалось громкими рукоплесканиями. С сопровождавшим нас капитаном у меня установились очень хорошие отношения. Он много расспрашивал меня о последних днях Крымской кампании и охотно отвечал на мои вопросы о порядках во французской армии. Жизнь в Легионе он обрисовал в розовом свете, заверив меня, что все наши мытарства закончатся по приезду в часть. На третий день пути к нам в трюм пришли два араба и стали продавать табак, сигареты и шоколад. Вскоре после этого меня потребовали к капитану, который сообщил мне, что матросами парохода обнаружены взлом и кража из трюма, в котором перевозились табак и шоколад. Подозрение сразу же пало на легионеров, подтвердившееся показаниями арабов, уверявших, что кто-то из русских продавал им табак. Я немедленно же показал капитану арабов, приходивших в трюм, и в виде вещественного доказательства принес ему сохранившиеся этикетки от шоколада и папирос. Капитан поверил мне и приказал привести к нему тех, кто покупал табак у арабов. К нему же были приведены и арабы, которые на очной ставке сознались в краже. Виновные были немедленно арестованы, с нас было снято позорное подозрение. После этого происшествия отношения между нами и арабами были окончательно испорчены. На пятый день пути на горизонте показалась земля, и часам к четырем дня мы пристали к бейрутской пристани. Недолго нам пришлось любоваться чудесным видом, открывшимся нашим глазам. Через полчаса после остановки парохода на палубу вошли два молодых французских лейтенанта, которые должны были принять нас. Один из них очень хорошо говорил по-русски. Вообще, их вежливое обращение с нами необыкновенно поразило нас, привыкших к константинопольскому режиму. Сгружали нас партиями, по пятьдесят человек, и после высадки немедленно увозили за город. Через двадцать минут хода мы подошли к каким-то строениям, расположенным на крутом берегу моря. В помещение нас сразу не пустили, и мы расположились на лужайке, окруженной зарослями кактусов. Нас поочередно впускали в баню, где дезинфицировали одежду, и только после этого впускали в помещение. Для каждого были приготовлены чистый матрац, подушка и три одеяла. Матрацы лежали на нарах, но довольно далеко друг от друга. Вообще, комнаты были очень чистыми и светлыми. Время, проведенное в константинопольском лагере, приучило нас довольствоваться очень малым, и новое наше помещение показалось нам чуть ли не дворцом. В нашем лагере оказался русский легионер, прибывший в Сирию месяцем раньше нас. Он объявил нам, что мы находимся в шестидневном карантине, по истечении которого мы будем распределены по частям. Двести десять человек будут отправлены в Дамаск для формирования горной пехоты, а остальные девяносто останутся в Бейруте в 18-м ремонтном эскадроне 5-го конно-егерского африканского полка, в котором сейчас уже служат около шестидесяти русских. Горная рота составлялась исключительно из русских, и командовать ею должен был капитан Дюваль, прекрасно владевший русским языком. Капитан Дюваль заведовал нашим лагерем, и, познакомившись с этим прекрасным, вежливым человеком, все стремились попасть в его роту. Режим в лагере не имел ничего общего с тем, что нам пришлось испытать до сих пор. Кормили нас не только сытно, но и вкусно, и все начальство, начиная от капитана Дюваля и кончая последним капралом, было очень вежливое и внимательное. Все это привело всех нас в очень хорошее настроение, и даже самые злостные пессимисты сдали свои позиции. Казалось, что все тяжелое осталось позади. Увы, ближайшие вслед за этими дни показали нам, что мы слишком поторопились с заключениями. Можно смело сказать, что шестидневное пребывание в карантине прошло без малейших неприятностей. К нам каждый день приезжали офицеры гарнизона и какие-то дамы, которые привозили табак и папиросы. Все они слушали наше пение, которое им очень нравилось. На пятый день огласили список предназначенных к отправлению в Дамаск для формирования горной роты. К сожалению, я не попал в этот список и должен был расстаться с юнкерами Атаманского училища, с которыми за время константинопольского сидения успел подружиться. На шестой день нас разделили на группы по двадцать пять человек и начали группами впускать в баню. Входили мы в одну дверь, снимали там все свои лохмотья и выходили из другой двери совершенно голыми. На траве были разложены в кучках различные принадлежности солдатского туалета, и, переходя от одной кучки к другой, мы постепенно одевались, так что, отходя от последней, оказались уже в полной амуниции французского солдата. Вошедшие в состав роты капитана Дюваля по окончании одевания сейчас же отправились на вокзал для следования в Дамаск. За нами приехал какой-то сержант-кавалерист в сопровождении русского вестового. Сразу же он показался весьма несимпатичным и заносчивым, несмотря на свой почти юный вид. Когда я обратился к нему, назвав его сержантом, он очень грубо оборвал меня, заявив, что сержантов в кавалерии нет и что раньше, чем обращаться, нужно было узнать, как его титуловать. Вслед за этим он повернулся ко мне спиной и начал что-то насвистывать, помахивая хлыстиком. Я обратился за разъяснениями к его вестовому, который сказал мне, что капрал в кавалерии называется бригадир, а сержант — маршалль. О жизни в эскадроне он отозвался кисло, сказав, что все мы увидим сами не дальше, как сегодня вечером. Когда все закончили одевание, уже был вечер. Маршалль долго нас пересчитывал и выстраивал, причем каждый раз или было больше, или меньше, чем полагалось. Из уст его вылетали разные непечатные словечки, с которыми мы так хорошо познакомились в Константинополе. Наконец, справившись со счетом, он взгромоздился на коня и повел нас. В седле он производил довольно скверное впечатление, но во все время пути неистово дергал и шпорил своего коня. Для сохранения своего престижа на должной высоте он временами отпускал по нашему адресу нецензурные выражения. Шли мы очень долго по темным и кривым улицам Бейрута. По центральной части нас не вели, чтобы не привлекать внимания жителей на вновь прибывающие части. Эскадрон был расположен на окраине города. Пришли мы туда, когда уже было совсем темно. К нам вышел какой-то маленький человек в кэпи с огромными усами. Отдав распоряжение о нашем размещении, он объявил нам, что завтра в шесть часов утра мы должны выйти со всеми на поверку. Нас ввели в довольно просторный барак, пол которого был устлан соломой. Это было наше временное помещение, а назавтра нам обещали дать кровати и все необходимые спальные принадлежности. В нашем бараке, кроме нас, находились еще два француза-бригадира, которые приняли командование над нами. На следующий день мы вступили в исполнение своих обязанностей и началась жизнь, томительная своим однообразием и бессодержательностью. Наш эскадрон был расположен на окраине города. Частных домов в непосредственной близости от нашего расположения не было. Помещение разделялось на два двора. Мы были помещены в глубоком дворе, который состоял из шести конюшен и четырех людских бараков. Кроме того, на нашем дворе находились кухня, канцелярия, кузница и другие хозяйственные постройки. Все расположение было окаймлено со всех сторон густыми зарослями кактуса. С одной стороны прилегала высокая крутая гора, подходы к которой были закрыты колючей проволокой. Все расположение разделялось широкой дорогой так, что на одной стороне тянулись перпендикулярно к ней конюшни, а по другой стороне, в таком же порядке, стояли жилые дома. Второй двор отделялся от первого довольно обширным пустырем. Там было только два барака, сделанных из тоненьких досок, и четыре конюшни. Над всем этим расположением безраздельно и бесконтрольно властвовал Аджудан Перальдис, тот маленький человек, который нас встретил при нашем прибытии. День начинался зимой в половине седьмого, а летом в 5 часов утра. За четверть часа до общего подъема, дневальные по баракам, так называемые «gardes des chambers», приносили с кухни в ведрах черный кофе, почти без сахара. Его полагалось по четверти литра на человека. Как только игрался подъем, дневальный обходил все кровати и разливал по кружкам кофе, так что пить его нужно было в кровати. Через некоторое время являлся дежурный бригадир, который записывал всех желающих идти к доктору на осмотр. Через четверть часа после подъема играли сигнал «строиться». Люди каждого барака выстраивались перед своим бараком и под командой своего бригадира шли к сборному месту, находящемуся на площадке перед канцелярией. Туда же собирались все унтер-офицеры эскадрона, количество которых колебалось от пяти до десяти. После некоторого ожидания появлялся эскадронный самодержец, Адъютант Перальдис, которому подавалась команда «смирно». Старшему из маршаллей, Leopardis, заведующему вторым двором, он милостиво подавал два пальца. Остальные такой чести не заслуживали, и по отношению к ним он ограничивался кивком головы, да и то не всегда. После этой церемонии подавалась команда «вольно» и бригадиры приступали к перекличке. После переклички дежурный бригадир, назначавшийся на целую неделю,[439] раздавал таблетки хины, которые каждый был обязан принять на глазах всего начальства. Затем Адъютант отпускал всех employes — писарей, кузнецов, садовников, плотников и так далее, которые расходились по своим местам. Затем отпускались записавшиеся в этот день на визит к доктору. Если таковых оказывалось много, то они предупреждались, что если доктор не найдет их больными, то они понесут заслуженную кару; при этом в сторону больных арабов весьма недвусмысленно протягивался кулак довольно внушительных размеров. Из оставшихся назначались отдельные партии для производства разных частных работ. Куда только не отправляли солдат для совершения бесплатных работ! Нередко мы ходили чистить сады и ватер-клозеты в женский приют, не говоря уже об уборке офицерских садов, переноске багажа на пристань или с пристани и так далее. Все эти работы производились по просьбе какого-нибудь офицера или его жены, причем всегда просили прислать русских. Иногда после этого распределения оставлялись для нужд эскадрона двадцать-тридцать человек, которые должны были вычистить и напоить пятьсот-шестьсот лошадей и мулов. Бывало, что сразу же после переклички остававшиеся люди принимались за водопой и оканчивали его часто часам к двенадцати дня. Нужно сказать, что уборка лошадей была самой ненавистной работой. Во время чистки никому сидеть или отдыхать не разрешалось. Нужно было в течение трех часов простоять около лошади со щеткой в руке. Как вычищены лошади, никого не интересовало, но нужно было делать вид, что все время работаешь. Арабы отлично усвоили себе это требование и нередко простаивали около одной лошади, держа щетку или скребницу на какой-нибудь части ее тела, по целому часу, с закрытыми глазами. Русские с этой тактикой примириться не могли и приспосабливались иначе. По приходу на конюшню все быстро принимались за дело, и через час лошади блистали. После этого все собирались на середину конюшни и отдыхали. Наблюдавший за рабо