Дитя-зеркало - Робер Андре
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пелажи приобретал в нашем доме все большее влияние. Дружба двух наших семейств находилась теперь в зените, несмотря на нападения, которым доктор время от времени подвергался, когда у него отнимали шляпу, чтобы он не мог спастись бегством; мы знали, что эти перепалки неизбежны, но что они по в силах поколебать его верности. И когда поело моей бронхоштовмопии меня охватило столь губительное для окружающих возбуждение, с ним стали советоваться не только как с врачом, но и как с другом, которому давнее знакомство со всеми напастями, приключавшимися с моим телом, давало своего рода право контроля над моим будущим, словно бы между нами установилось некое родство, и он горячо поддержал идею пансиона.
Мое будущее, о котором теперь много и с тревогой говорили, было непременной темой бесед в конце трапезы, когда над столом начинали питать ароматы кофе и ликеров. Небрежно изящный, с влажными усами, Пелажи уверял, что я косною и тепличной обстановке, цепляюсь за мамину юбку, интернат же обязательно придаст мне мужественности, что было в глазах доктора качеством первостепенным, без которого мне никогда не добиться успеха у женщин. Мама ему возражала, говорила, что все эти весьма прискорбные вещи, увы, все равно довольно скоро придут, но чем позже это произойдет, тем будет лучше! Однако Пелажи стоял на своем: успех у женщин связан и с социальным преуспеянием — и, невзирая на новую волну маминого протеста, вызванного его парадоксами, цинично приводил в качестве примера свой собственный опыт, рассказывал какое-нибудь свое юношеское приключение, когда возмужание, наступившее, если верить его словам, очень рано, не раз выручало его из беды. Он даже призывал в свидетели собственную жену, которая подтверждала его слова с неестественным пылом, словно желая показать, что и она в этих вещах разбирается. В ту пору он еще обходился без особого похабства в речах, да и мой возраст, должно быть, его несколько сдерживал, так что о своих приключениях он повествовал главным образом обиняками и намеками, которые в большинстве своем были недоступны моему пониманию, но я ужо тогда не любил разговоров такого рода, я чувствовал себя неловко, хотя, по примеру его супруги, и заставлял себя стоять выше предрассудков. Впоследствии всякая непристойность в беседе — а отец тоже не чурался сальностей с казарменным душком — станет для меня сущей пыткой. Помню, у меня было смутное ощущение, что мое детство как-то пачкают, и дело тут было вовсе не в моей приверженности к строгой морали, а в горячей привязанности к простодушному и чистому миру, образцом которого служил мир моих бабушек и который, как я с горечью чувствовал, от меня отдалялся. К тому же с помощью какого-то совсем уж неясного и таинственного защитного механизма я улавливал признаки вторжения сексуальности в наш семейный круг, что очень настораживало и пугало меня…
Но сейчас я обеспокоен только одним — уловить за легкомысленными извивами разговора главное, что меня интересует, — тему интерната. Итак, интернат придаст мне мужественности (вот поистине мания у человека!), не говоря уже о его чисто оздоровительных достоинствах и благотворном воздействии на умственное развитие. Тут на помощь доктору приходил Ле Морван, который, наверно, никак не мог забыть прохладного приема, какой был оказан его тайному сочинительству. Наливаясь краской до самой макушки, он заявлял, что вынужден, к большому прискорбию, сказать, что если он и сумел обнаружить во мне некоторые неплохио задатки, то вот уже некоторое время мысли мои витали где-то далеко; я как будто и слушал, но на самом деле о чем-то мечтал на уроках, и это обстоятельство весьма удивляло Ле Морвана — это его-то, который сам так часто витал мыслями в заоблачных далях! Впрочем, добавлял он скромно, ничто не может заменить ребенку школу, с ее духом соперничества, с авторитетом учителя. Тут уж и отец заводил свою песню о выученном на всю жизнь списке департаментов, со всеми префектурами, супрефектурами и главными городами кантонов.
В оправдание тишайшему Ле Морвану я должен признать, что он советовал избегать слишком резкого перехода от моего теперешнего образа жизни к суровой обстановке старорежимного учебного заведения, тогда как отец но без удовольствия смаковал тюремные прелести школ, подобных той, в которой воспитывался он сам. Словом, как ни крути, а моему опороченному будущему предстояло пройти через этот опыт, особенно если я займусь потом медициной, профессией, к которой мои домашние почему-то находили у меня призвание, — может быть, по причине моего пристрастия к шприцам и к уколам, чью глубину они имели случай проверить на себе. Впрочем, того же мнения придерживался Пелажи. «Он будет врачом!» — утверждал он, и этот человек, обычно столь скептически отзывавшийся о собственном ремесле, которое он, по его словам, терпеть по мог, начинал па все лады расхваливать преимущества врачебной профессии. Л поскольку оп разочаровался в столь любимых им изящных искусствах, он с пеной у рта прославлял точные науки, прежде всего и особенно науки математические, про которые ужо тогда говорили, что они «открывают все двери». Я не понимал этих противоречий, не понимал, почему доктор никогда не занимался тем, что ему так нравилось, мне было еще невдомек, что всего труднее в жизни — идти простой и ясной дорогой…
Так, от воскресенья к воскресенью, от бриджа к бриджу, идея интерната вынашивалась и вызревала, перемежаясь иногда периодами выжидания, которые были для меня не менее опасны, ибо за ото время люди исподволь к ней привыкали. Оставалось только найти безотлагательный предлог, который избавил бы всех от последних сомнений и угрызений совести. Учиненные мною безобразия, которые увенчались блистательной карикатурой на мамашу де Парис, как раз и явились таким предлогом. Интернат становился средством искупления моих грехов, я сам захлопнул за собой ловушку!
— С нового учебного года будешь жить в пансионе! Это решено. Получишь то, что заслужил.
Я не верю своим ушам: словопрения впервые привели к практическим результатам! Но где же этот мой пансион?
После долгих поисков и новых колебаний возьмут верх советы автора «Платка»: никаких слишком удаленных от столицы заведений, никаких каторжных тюрем — самый обыкновенный лицей в пригороде Парижа, лицей Лаканаль в Со, который расположен рядом с обширным пар-жом, так что у меня всегда будет превосходный глоток воздуха; к тому же воскресенья Я буду проводить в семье. Это компромиссное решение наполняет их восторгом. Для видимости я выражаю покорность, но в эту затею не верю, может быть, потому, что от страшного рубежа меня отделяют еще долгие месяцы, а может быть, и потому, что благодаря своим болезням и хитроумным уловкам я привык всегда добиваться своего. Ведь речи — пока что остаются речами. Они парят в воздухе, точно слова, превратившиеся в куски льда во время путешествия Пантагрюэля на Север. Нужно только не говорить слишком громко, а еще лучше вообще на эти темы не говорить.
Как знать, вдруг и на этот раз?.. И, полагаясь на чудодейственную силу молчания, я забываю о том, что судьба ужо вынесла приговор, и думаю лишь о близящихся каникулах.
Против течения рассказа: выдра
Пока крестного не разбил паралич, он выглядел еще прекрасно, ходил с тросточкой, и даже неуверенность походки очень ему шла, придавая пленительное благородство, к тому же он начинал лысеть, отчего лоб его казался еще более высоким. Крестный пристрастился к рыбной ловле на удочку в низовьях Сены и купил моторную лодку, пренебрегая недовольством своей матери, которая считала этот расход чрезмерным и, кроме того, сулящим опасности. Чтобы задобрить бабушку, он как-то взял нас с собой на несколько дней в Бонъер, в места своих подвигов. Сена тут уже очень широкая, она течет, извиваясь между холмами, и чарует красотою пейзажей. Берега тогда еще оставались довольно безлюдными, рядом не было никаких промышленных предприятий, и вода сохраняла удивительную чистоту, она струилась медлительным прозрачным потоком, который вблизи берегов рассекали борозды, бежавшие по воде от прибрежной осоки. Меня просто завораживали эти новые для меня картины, проникнутые гармонией и покоем, столь отвечающие детскому восприятию. Струение, зыбкость, гладкость властно манили к себе, и я с удовольствием поддавался сладкому головокружению, которое охватывало меня, когда я подолгу смотрел на плавно текущие воды, в изобилии дарившие взору вереницы сменяющих друг друга грез; в этом головокружении была упоительная безмятежность, постепенно стиравшая грани между миром и мной, я забывал о себе, и мне радостно было о себе забывать, как на заре бытия, когда я вечером погружался в сон; но сейчас это забвение было даже еще приятней, оно становилось уже не отсутствием, а слиянием, оно растворяло в себе мои тревоги, и все делалось во мне летучий и легким, словно тени в глубине вод.