Новые работы 2003—2006 - Мариэтта Чудакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В течение ряда лет я составляю словарь, выполняющий иную, достаточно четко очерченную задачу, – словарь советской публичной, устной и письменной, речи.
Эта сфера наиболее полно осмыслена В. Купиной (на основе понятия «идеологема»), рассмотревшей «Толковый словарь русского языка» под редакцией Д. Н. Ушакова как «лексикографический памятник тоталитарной эпохи».[570] Сам словарь служил, в сущности, мощным инструментом превращения слов в идеологемы.
В «Толковом словаре русского языка конца ХХ века» (СПб., 1998) эти же слова отмечаются как «уходящие или ушедшие из активного употребления, отражающие реалии и категории советской эпохи» (С. 13).
Упомянутые ранее соавторы выбирают «в качестве словарной единицы» не идеологему (как «факт идеологии»), а советизм как «факт культуры».[571] Идиосинкразия к политизации затрагивает и те области, где без «политики» и идеологии не обойтись.
Наша задача – гораздо более узкая и специфическая, чем у многих из названных и не названных авторов. Мы хотим дать по возможности обширный свод советизмов, не включая в него,
во-первых, ушедшие реалии советской цивилизации (кстати, многие из приведенных соавторами – медработник, хлебороб, бумажник, допризывник – мы к таковым не относим): бригадмилец, буденовка, избач, многотиражка, махорка, оборонец, октябрины, парторг, первичка, передовик, рабфак, самокрутка, стахановец, танцплощадка, толстовка, физорг;
во-вторых, устаревшие слова: вузовец, громкоговоритель, промтовары;
в-третьих, слова и синтагмы только внутреннего (партийно-аппаратного или маргинально-интеллигентского), не публичного употребления: вызвать на ковер, невыездной, в отказе, спецпереселенцы.
В словарь должны войти исключительно те самые слова и синтагмы, которые за долгие десятилетия настряли в зубах и мгновенно вызывают в памяти современника – носителя языка соответствующие сугубо советские, неизменно в той или иной степени идеологически окрашенные контексты, в которых они ему многократно встречались: в неоплатном долгу, в ногу с жизнью, во всей сложности и противоречивости, во всеоружии, военщина, во враждебном окружении, воля народа, воодушевленные, воспевать, ворошить (не надо ворошить), в первых рядах, враг народа, вырвать с корнем…
Задача такого именно рода ставилась в свое время Ю. И. Абызовым в его замечательном «Тезаурусе» (хранящемся ныне в Архиве Бременского университета); в подборке контекстов он, в отличие от принципов нашего Словаря, ограничивался кратчайшими (словосочетание, часть фразы).
Другого способа определения советизмов, кроме как на слух, то есть с опорой на речевую память, мы не видим и не видели. Когда возникали сомнения – советизм ли это? – мы задавали этот вопрос разным людям, не равнодушным к смене эпох. Можно сказать вполне определенно – когда в России не останется людей, часть сознательной жизни которых прошла при советской власти, возможность такой идентификации просто исчезнет. Кому тогда придет в голову, что слово «идея» в отличие от, например, «смысл» (пример Г. Гусейнова) – советизм? Вот почему задача такого словаря представляется актуальной, и субъективность определения его корпуса не должна служить препятствием.
Практически речь о том, чтобы успеть снять нагар – или, точнее, отслоить (с тем чтобы законсервировать) пласт советского употребления от слов русского языка, которые возвращаются в живую речь, постепенно освобождаясь от советского шлейфа. Впрочем, среди них есть и такие, от употребления которых носители языка сегодня (про завтра сказать не беремся) отказались по причине их слишком очевидной «советскости»: беззаветно (преданный), безыдейный, бескрылый, боевитость, бытовизм, вожак (в позитивном значении), вредитель (про человека), вылазка, несознательный, обличение, пламенный (в позитивном значении), показ и т. п.
Если наше общество до сих пор не выполнило важнейшую для своего дальнейшего развития задачу подведения итогов истории России ХХ века, то нужно попытаться выполнить ее хотя бы в этой области. (Недаром некоторые из перечисленных нами советизмов уже возвращаются – и в близком значении.) Важно показать особую роль этих слов именно в тоталитарном социально-политическом контексте – то, что, как было сказано, уже затушевывается в поле сегодняшней не только публицистической, но и научной рефлексии.
Вполне разделяя мнение упомянутых соавторов, что алфавитный принцип толкового словаря «даже несколько препятствует системному представлению советизмов»,[572] мы все-таки идем по этому пути, поскольку любые «кусты» и «гнезда» словаря-тезауруса все равно будут иметь свои минусы.
Осмысление того, что случилось с русским языком в ХХ веке, – общая задача. Ее выполняют и те, кто исследуют личность и речь Сталина, воздействие которых различимо и в сегодняшней жизни (книги Б. Илизарова, М. Вайскопфа), и те, кто изучает место недавних идеологем в сегодняшней речевой жизни (Г. Гусейнов), и те, кто своей прозой демонстрирует, как глубоко пустил корни язык распавшейся советской цивилизации (Е. Попов).
«Этот мутный поток нового языка родился раньше, чем устоялись новые структуры власти»; они, «в свою очередь, смешали язык революционной пропаганды с имперским канцелярским языком, и это новое наречие органически влилось в общий чан языка».[573] Вряд ли «органически»; но на этот-то «имперский канцелярский» и указывала Паустовскому его личная память (см. главу «После Сталина»), элиминируя при этом иные важнейшие составляющие «нового наречия». «Этот социальный волапюк ревпропаганды, окопов и подворотен веселил молодых писателей 20-х годов, помнивших язык изначальный», – весьма важное замечание Битова: литература советского времени резко изменилась именно тогда, когда ее поле покинули помнившие – то есть имевшие в виду исчезнувший фон. «“Рассказы Синебрюхова” Мих. Зощенки (1921) писаны еще окопным сказом, а уже 23-м он начинает писать рассказы языком совбыта», а у Леонида Добычина «уже в 24-м эта новая речь становится чисто авторской». Сталинское время разлучило «живой язык и литературу, разослав их по разным этапам, тем самым прекратив литературу. Далее следует уже история языка, не отраженная литературой»; Битов полагает, что «история геноцида языка могла быть написана конкретно, научно».[574] Нельзя не согласиться.
II
СОВЕТСКИЙ ЛЕКСИКОН В РОМАНЕ БУЛГАКОВА
Почему все-таки так странно отвечает герой романа Ивану на его невинный, казалось бы, вопрос?
«– … Год тому назад я написал о Пилате роман.
– Вы – писатель? – с интересом спросил поэт.
Гость потемнел лицом и погрозил Ивану кулаком, потом сказал:
– Я – мастер, – он сделался суров», –
дальнейшее читатель, надо думать, помнит.
Так почему же герой не хочет, написав роман, называть себя писателем?
Потому что в том месте мира, где происходит действие, Иван называет себя «поэтом» – но сам признается в приступе откровенности, что стихи его – «чудовищные», а на просьбу незнакомца «Не пишите больше!» отвечает торжественно: «Обещаю и клянусь!»
В этом мире «писатель» – не настоящий писатель, к которому с привычным уважением относились в России.
«Коровьев и Бегемот посторонились и пропустили какого-то писателя в сером костюме, в летней без галстуха белой рубашке, воротник которой широко лежал на воротнике пиджака, и с газетой под мышкой. Писатель приветливо кивнул гражданке, на ходу поставил в подставленной ему книге какую-то закорючку и проследовал на веранду.
– Увы, увы, не нам, – грустно заговорил Коровьев, – а ему достанется эта ледяная кружка пива…» (с. 344).
Это человек (сам костюм которого, как неуловимыми движениями подчеркивает автор романа, никак не соответствует тому, в чем должен появляться в ресторане писатель – даже в летнюю жару) – писатель лишь на том основании, что у него есть документ, позволяющий войти в писательский ресторан.
В этом мире литература в первые же годы свертывается в «Лито» (Литературно-издательский отдел Наркомпроса, где работает герой «Записок на манжетах», но ему так и не удается там встретить реального писателя), а затем превращается в нечто неудобочитаемое.
«… Отчего литература всегда такая скучная? – спрашивает пьяница, но любитель чтения Маркизов в пьесе “Адам и Ева” (1931 г.) —... Печатное всегда тянет почитать, а когда литература…<…> Межа да колхоз!»[575]
Это он о рукописи современного романа, которую чуть не силой заставляет его читать автор – писатель Пончик-Непобеда. «Печатное» – это «книги» – то есть то, что читают, перечитывают (как Маркизов своего любимого «Графа Монтекристо», а потом – Библию, не зная, правда, что именно читает) и помнят. «Литература» – это то, что пишут современные авторы, ради каких-то своих внелитературных целей.