Красное колесо. Узел III Март Семнадцатого – 2 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Дмитрия было жалко и не мог скинуть досаду, как это некстати: потерять его в такие часы, когда он так нужен рядом, и самые эти исторические часы потерять, когда где-то напряжённое текло и утекало.
Дмитрий Вяземский был его любимый и верный сподвижник по неудавшемуся перевороту. Он и по характеру напоминал Гучкову самого себя: Дмитрию радостна была всякая опасность, он как будто искал её, выдвигался навстречу. (Так и с отрядом он лез вперёд, где другие не бывают, зато и подхватывал же раненых вовремя.) От постоянного ли внутреннего беспокойства (как бы снова и снова «доказывая» себя), он был абсолютно безбоязен и с быстротою решений. А поскольку он не был под полицейским наблюдением, как Гучков, а сам так подвижен и с широкими знакомствами в кругах гвардейского офицерства, – он был и лучший связной, ездил по запасным частям вдоль железной дороги, выяснял настроение офицеров. (Правда, завербовал лишь одного ротмистра.) А сейчас, в эти петроградские дни, смело входил в бушующие солдатские казармы.
И вот вырван беззвучной глупой пулькой.
До Лидии Леонидовны дозвонился сразу, та взялась найти лучшего хирурга, Цейдлера, и устроить сейчас осмотр.
Ах, зря они вышли из автомобиля, надо было сразу ехать в центр и в госпиталь. Понадеялись, что лёгкая рана.
В Семёновском батальоне было очень неспокойно.
А на Виндавский и Варшавский вокзалы Гучков так и не набрал заслонов. Вечером ещё мотался во дворец к Кириллу Владимировичу – и оказалось всё у него хвастовство: послать отряды из гвардейского экипажа он не сумел, уже не подчинялись ему.
Правда, и царские войска не подступали к городу. Один Тарутинский полк стоял весь день сегодня под Царским Селом, других пока никого. Сам Иванов был уже в Царском, известно, но от него Гучков ничего опасного не ждал.
И всё равно, с каждым получасом необозримые события утекали во все проломы.
Крови много натекло, но сам Дмитрий не видел, не подозревал. Раненое место обмазали иодом по краям, обложили бинтами.
Выходного отверстия пули не находили. Засела.
Как же поднимать и везти его дальше? Послал Капниста к телефону – попробовать вызвать санитарный автомобиль.
Дмитрий лежал щекой на подушке, повернув набок к Гучкову отменно длинную узкую голову, со своим всегда удивлённым видом, а сейчас резче.
Сильно избледнел.
– Вот не везёт, – говорил тихо. – И от русской пули…
Больше всего досаждала сейчас вот эта случайность, ненамеренность пули, – с чего? зачем – тут? Обиднее всего.
И – бездействие.
А думать – не было основания дурно. Самому и всегда думается ободрённей. Однако…
– Если б знать, что никакой серьёзный орган не задет…
Но пуля где-то засела.
И кровь не останавливалась. С клеёнки потекла в ведро.
– Сейчас Лидия всё устроит, – успокаивал Гучков. Но сам мрачнел. – Как вы себя чувствуете?
– Сильно в ушах звенит, говорите громче, Александр Иваныч.
Как не подумать: а если…?
Только что они носились вместе, в одной сфере, в кругу одних мыслей, – но влетел кусочек свинца, и сферы их стали быстро раздваиваться. У Гучкова, кажется, ещё расширилась и напряглась, в тщетном усилии охватить упускаемое по задержке. Он сидел у головы раненого и хмурился. А у Вяземского сфера действия стала разрежаться, облегчаться, стала вытягиваться в какой-то светлеющий эллипсоид, всё менее омрачённый заботами этой ночи, всё менее запорошенный сором революции. Передний конец эллипсоида – в никому не известное будущее, задний – в светлое милое прошлое.
– Как жаль, что вы у нас в Лотарёве не побывали, Александр Иваныч… Кругом степи, а у нас каждая дорога аллея. Как мы с Борисом любили ездить в табуны, на луга, сидеть там в траве…
Там он и вырос – на прикидке молодых рысаков на беговом кругу, на поездках в табуны, в дальний конец имения, – наездник, лошадник, спортсмен. Взрастил и псовую охоту. Верхом по пахотным полям на полуарабе однажды взял в угон матёрую волчицу, проскакав за ней 25 вёрст, волчица кинулась на шею лошади, процарапала куртку Дмитрия. А в лесах материнского имения Осиновой Рощи, тут, под Петербургом, в финляндскую сторону, охотился на рысей, и устроил зверинец: зубров, лосей, уральских козлов.
Если с чем упускается время, то даже не с расстановкой отрядов по вокзалам, даже не с подтяжкой запасных батальонов – но с отречением царя. Именно отречение всё введёт в русло. Именно отречение снимет опасность гражданской войны. Восставший Петроград и замерший фронт могут быть соединены только отречением. И именно сейчас, когда так разгулялось в столице, – самая сильная позиция для ультиматума царю. Сейчас можно ставить ему любые условия и требовать уже не ответственного министерства, куда больше. И конечно Родзянке это не под силу, и хорошо, что он не поехал к царю, всё бы только испортил.
– Поймали мы однажды медвежонка. А осенью привезли в Петербург, отдали в зоологический сад. Он долго там рос, и звали его Мишка Вяземский.
Клубистей и гуще темнела, грузнела неразрешимая сфера вкруг мрачной головы Гучкова – светлей и наивней вытягивался овал у Вяземского. Как будто ранен был и угроза была – не Вяземскому, а Гучкову.
– А совсем ещё в детстве нас по парку отец катал на ослике в низкой колясочке. А старик-мужик косил в парке траву, и отец спросил его, знает ли он, что это за животное. Ответил: «Вестимо знаю, это – лев, на таком звере ехал Спаситель».
И эта вдруг окунутость Дмитрия в детские воспоминания пугала. Ничего не зная, где пуля, какой орган, раненый сам о себе чувствует больше, чем может высказать учёный хирург.
Неужели?…
А мог быть и Гучков на переднем сидении. Или чуть бы в сторону пуля.
Столько раз почти с патологическим вожделением ища не пропустить нигде на земле опасность, Гучков ли боялся смерти или не задумывался о ней? Но всегда хотел умереть – красиво! Боялся он умереть ничтожно. И были случаи уже захода за безнадёжную грань – в Каспийском море, в жестокую бурю, в старой лодчёнке один, с запутавшимися парусами, не знал, как их выправить, и плавал плохо. В ярости моря испытал тогда первый настоящий полный страх. Но и в ту минуту не молился – и там, за гранью, не почувствовал Бога, не поверил в него.
Дмитрий выговаривал светлым голосом:
– А в соседнем Коробове, две версты от нас, отец построил больницу, не хуже петербургских.
И подарил земству. И была там древняя маленькая церковь, прабабушка помнила, как в ней нашли татарские стрелы. Так отец построил крестьянам просторную новую церковь. А учить хор привозили певчего из московского Архангельского собора. На колоколе гравировали из Шиллера: Живых зову. Усопших поминаю. В огне гужу. Добавили: В мятель людей спасаю.
– А под церковью поставили склеп для нашей всей семьи. Там – бабушка с дедушкой, отец, две тёти. Может быть и мне туда первому, из молодых?
– Да что вы, Митя, очнитесь, я вас не узнаю. Пролежите события в госпитале, да. Потом встанете.
Гучков старался в голос вронить как можно больше чувства, заставить себя ощутиться этим пригвождённым телом. Но нет, не ранено было его тело, и голову не отпускала цепкая, когтистая, клубистая сфера действия. Такой момент, такие часы! – а он был связан остановкой, сиденьем тут. А – гнать бы скорей в Таврический – жжёт, что там происходит без него.
– Вот досада, и Аси нет, детей бы привезла…
– Ну завтра привезёт, в госпиталь, Митя…
Сколько известно было Гучкову, и с Асей у него не так всё просто: Дмитрий считал, что Шуваловы поймали его на неосторожном ухаживании, – Ася же долго не знала, что он так думает, а когда узнала – охолодились их отношения. А уже и двое маленьких есть.
– Нет, серьёзно, – говорил Вяземский с растущим удивлением на всё бледнеющем узко-длинном лице. – Если я умру, то скажите, чтоб наши знали: меня хоронить непременно в Коробове. Это совсем не безразлично, где человек лежит.
Вернулся Капнист: такое везде творится, с санитарным автомобилем ничего не получилось.
Тогда Гучков зашагал к телефону опять.
Прибился Дмитрий к вождю всероссийской оппозиции – а как бы не с той стороны. Всегда был совершенный консерватор, всегда против всяких либеральных дерзостей, и никогда не стеснялся это высказывать, в уездном земстве дразнил левое большинство. Прибился, чтоб не пошло всё прахом.
Да ведь и Гучкова корили, что он монархист. Да ведь и Гучков после третьедумской декларации о Польше ждал себе смерти от поляков.
Дозвонился опять до Лидии Леонидовны. Профессора Цейдлера она нашла на заседании городской думы, он обещал немедленно ехать в Кауфманскую общину и велел везти раненого туда. И Лари сейчас ищет санитарный автомобиль. (Князь Илларион Васильчиков, муж Лидии, тоже был крупный чин в Красном Кресте.)
Вот, хорошо. Теперь ждать не долго.
А даже можно и не ждать?
А тем временем Дмитрий начинал грезить. Громадные, загадочно одиночные дубы в степи… Цветенье степи жёлтыми, голубыми цветами… А канавы розовым миндалём, белым тёрном… Красавица речка Байгора. И крестьяне, крестьяне… И близкие – и чуждые… И какого-то другого языка – и главная живая часть родного пространства… Столетняя старуха просит у Дильки поцеловать руку, и обижается, что не дают: «гордые стали»… А в Пятом году в саратовском Аркадаке, на отгуле косяков, – взбунтовались. И Дмитрий в 19 лет ставил лошадь на дыбы и шёл на толпу. Смутьяны снимали шапки…