Призрак - Эдвард Бульвер-Литтон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одним словом, весь свой давний энтузиазм, свое опасное наследство, она сосредоточила на единственном предмете своей святой нежности и чистого честолюбия.
Но чем более Глиндон избегал волнений, которыми до сих пор старался наполнить свое время или рассеять свои мысли, тем более глубокой и постоянной делалась его мрачная озабоченность в часы одиночества.
Он всегда и в особенности боялся одиночества; он не мог надолго отпускать от себя свою новую подругу, он ходил с ней гулять пешком и совершал верховые прогулки, а когда в весьма поздний час надо было расставаться, он уходил от нее с видимой неохотой, почти страхом.
Эта мрачная печаль не могла быть названа меланхолией, это было нечто более сильное и походило на отчаяние.
Очень часто после молчания, которое казалось мертвым - так оно было тяжело, - он вдруг быстро вставал, бросая вокруг себя испуганные взгляды; все его тело дрожало, губы были бледны, лоб покрыт потом.
Убежденная, что какое-то тайное горе грызло его душу и подтачивало здоровье, Адела только и желала сделаться его поверенной и утешительницей, но она понимала, что ему не нравится, что она замечает эти припадки мрачной печали и тем более сострадает им. И она научилась скрывать свои чувства и опасения. Она не просила раскрыть ей его тайну, а пыталась украдкой проникнуть в нее. И постепенно она почувствовала, что ей это удается.
Слишком погруженный в свое собственное странное существование, чтобы быть проницательным в распознавании чужих характеров, Глиндон принял великодушную привязанность и смирение за природное мужество, и это качество нравилось ему и морально утешало его. Больная душа требует мужества как необходимого качества от поверенного, которого она выбирает, чтобы излечить себя. Но жажда откровенности непреодолима! Сколько раз он думал про себя: "Если бы я мог открыть мое сердце, мое страдание смягчилось бы".
Он чувствовал, кроме того, что со своей молодостью, неопытностью и поэтической натурой Адела поймет его лучше и будет к нему снисходительнее, чем человек более строгий и более практический.
Мерваль принял бы его откровение за бред безумного, а большая часть людей в лучшем случае приняли бы это за галлюцинации больного. Но наступил наконец момент, когда он решился открыться сестре.
Однажды вечером они были одни; Адела, до некоторой степени обладавшая талантом художника, как и ее брат, занималась рисованием; через какое-то время Глиндон, прогнав беспокойные мысли, впрочем менее мрачные, чем обыкновенно, встал, нежно обнял ее за талию и взглянул на ее работу.
Крик ужаса вырвался у него; он выхватил рисунок из рук сестры.
- Что это? - вскричал он. - Чей это портрет?!
- Дорогой Кларенс! Разве вы забыли оригинал? Это копия портрета нашего мудрого предка, который, по словам нашей матери, был так похож на вас. Я думала сделать вам приятный сюрприз, срисовав его по памяти.
- Да будет проклято это сходство, - мрачно сказал Глиндон. - Разве вы не угадываете, почему я избегал жилища наших предков?.. Потому что я боялся увидеть этот портрет, потому что... потому что... Но простите меня, я вас пугаю!
- О, нет, Кларенс, нет! Вы никогда не пугаете меня, когда говорите, а только тогда, когда молчите. О, если бы вы считали меня достойной вашего доверия! О, если бы дали мне право вместе с вами размышлять над горем, которое я так желаю разделить с вами!
Глиндон не отвечал; несколько времени он ходил по комнате неуверенными шагами. Наконец он остановился и пристально поглядел на сестру.
- Да, вы также его потомок, - проговорил он наконец, - вы знаете, что такие люди жили и страдали. Вы не станете смеяться надо мною, вы не будете столь недоверчивы. Слушайте!.. Что это за шум?
- Это ветер стучит железом на крыше, Кларенс.
- Дайте мне вашу руку, чтобы я чувствовал ее живое пожатие, и когда я все скажу, то не вспоминайте никогда мой рассказ. Никому его не пересказывайте. Поклянитесь, что эта тайна останется между нами... последними из нашего обреченного рода.
- Я никогда не изменю вашему доверию, никогда! Клянусь вам! - твердо сказала Адела.
Она придвинулась к нему, и Глиндон начал свой рассказ.
То, что в книге или для умов, предрасположенных к сомнению и недоверию, может показаться холодным и нестрашным, то приобретает совершенно другой характер, если оно говорится бледными устами, с той истиной страдания, которая убеждает и пугает. Он пропустил много подробностей и многое смягчил, но, во всяком случае, открыл достаточно, чтобы сделать свою историю ясной и понятной для той, которая слушала его, бледная и дрожащая.
- Рано утром, - продолжал он, - я покинул это проклятое место. Мне оставалась только одна надежда - найти Мейнура, где бы он ни скрывался, и потребовать от него успокоить демона, овладевшего моей душой. С этой целью я путешествовал из города в город, я деятельно разыскивал его при помощи итальянской полиции. Я даже требовал помощи инквизиции, власть которой снова поднялась после процесса над Калиостро, который менее опасен, чем Мейнур. Все было бесполезно, я не мог открыть никаких следов его. Я был не один, Адела!..
Здесь Глиндон остановился как бы в смущении: в своем рассказе он только неопределенно намекал на Филлиду, которая, как мог бы предположить читатель, должна была стать его сообщницей.
- Я был не один, но та, которая меня сопровождала, была не из таких, что я мог бы открыть ей мою душу. Верная и преданная, но необразованная, она не имела качеств, необходимых, чтобы понять меня, и обладала скорее интуицией, чем развитым умом; в часы забвения сердце могло отдыхать с нею, но ум не мог найти в ней ничего сродного, а смятенный дух - опоры. Тем не менее в обществе этой женщины демон не мучил меня. Позвольте мне несколько точнее объяснить вам условия его ужасного появления. Среди грубых впечатлений обыденной жизни, в безумии кутежа, в одуряющих и преступных излишествах, в бесчувствии чисто животной жизни его глаза были невидимы, его шепот неслышен. Но когда душа стремилась подняться, когда возбужденное воображение старалось забыться в чудных мечтах, когда совесть начинала бороться против унизительной жизни, которую я вел, тогда, Адела... тогда я находил его около себя среди бела дня или сидящего у моего изголовья ночью тень, видимую во тьме. Если в галереях, где собраны предметы Божественного Искусства, мечты моей юности пробуждали мой энтузиазм, давно заглохший, если я обращался к мыслям мудрецов, если пример героев или разговор ученых возбуждал заснувший ум, призрак тотчас являлся ко мне.
Наконец однажды вечером в Генуе, куда я приехал искать Мейнура, он сам вдруг появился передо мной самым неожиданным образом. Это было во время карнавала, среди сцен шумного и беспорядочного скорее безумства, чем веселья, когда языческие сатурналии смешиваются с христианским праздником. Утомленный танцами, я вошел в залу, где было много народа, который пил, пел и орал под отвратительными масками и фантастическими костюмами; в этой оргии, казалось, все потеряли человеческий облик. Я занял место среди них и в ужасном возбуждении чувств (счастливы те, которые никогда его не знали) скоро стал шумливее всех. Разговор зашел о революции во Франции: эта тема всегда была неотразимой для меня. Маски заговорили о золотом веке, который эта революция должна принести в мир, но совсем не как философы, провозглашавшие наступление эпохи света и разума, но как головорезы и мерзавцы, которые изъявляли бурный восторг при известии об уничтожении власти закона. Не знаю почему, но их безумные и буйные речи заразили меня; и я, который всегда жаждал быть первым в любом обществе, вскоре превзошел даже этих негодяев и дебоширов в своих декларациях о природе и сущности свободы. Я вопил о том, что свобода должна быть распространена на каждую семью на земле, она должна пронизывать собой не только гражданское законодательство, но и семейную жизнь, которая должна быть свободна от всех оков, что человек искусственно наложил на себя.
В середине этой тирады одна из масок наклонилась ко мне.
- Берегитесь! - прошептала она. - Вас, кажется, подслушивает шпион.
Мои глаза устремились по направлению, указанному маской, и я заметил человека, который, казалось, не принимал никакого участия в разговоре, но взгляд которого был устремлен на меня. Он так же был в маске, как и все мы, но, судя по общей реакции, никто не видел, как он вошел. Его молчание, его внимание испугали это шумное общество; что касается меня, то я только еще более оживлялся. Увлеченный моим сюжетом, я развивал его, не обращая внимания на знаки соседей и адресуясь только к таинственной маске. Я не заметил, как все мои слушатели один за другим потихоньку скрылись, так что я остался вдвоем с незнакомцем.
- А вы, синьор, - сказал я наконец, - что вы скажете относительно этой новой эры? Эры, когда свобода мнений не будет преследоваться, богатство не будет омрачено ревностью, любовь станет свободной...