Общество знания: История модернизации на Западе и в СССР - Геннадий Осипов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта установка Маркса проявилась прежде всего в его антропологической модели самого пролетария, культурно-исторического типа рабочего в условиях капитализма. Маркс пишет: «Человек (рабочий) чувствует себя свободно действующим только при выполнении своих животных функций — при еде, питье, в половом акте, в лучшем случае еще расположась у себя в жилище, украшая себя и т. д., — а в своих человеческих функциях он чувствует себя только лишь животным. То, что присуще животному, становится уделом человека, а человеческое превращается в то, что присуще животному.
Правда, еда, питье, половой акт и т. д. тоже суть подлинно человеческие функции. Но в абстракции, отрывающей их от круга прочей человеческой деятельности и превращающей их в последние и единственные конечные цели, они носят животный характер» [177, с. 91].
Поразительно, как в советском обществоведении могли принять утверждение, будто весьма неопределенное явление «отчуждения труда» превращает человека в животное! Как такое может быть? Где Маркс в реальности видел таких «животных»? Как же в таком случае можно было ожидать, что именно пролетариат станет классом, способным выполнить миссию освобождения человечества?
Опираясь на эти положения, «идеологические уполномоченные» истмата во время перестройки стали в принципе отвергать рациональные доводы, исходящие из повседневного опыта людей. Авторы канонического учебника исторического материализма В. Ж. Келле и М. Я. Ковальзон писали: «Поверхностные, основанные на здравом смысле высказывания обладают немалой притягательной силой, ибо создают видимость соответствия непосредственной действительности, реальным интересам сегодняшней практики. Научные же истины всегда парадоксальны, если к ним подходить с меркой повседневного опыта. Особенно опасны так называемые „рациональные доводы“, исходящие из такого опыта, скажем, попытки обосновать хозяйственное использование Байкала, поворот на юг северных рек, строительство огромных ирригационных систем и т. п.» [131].
При этом невозможно было и слова сказать об абсурдности их доводов: из каких парадоксальных научных истин следует, что недопустимо «хозяйственное использование Байкала» или «строительство огромных ирригационных систем»? Ведь это просто глупость!
В духе этой нетерпимости научного рационализма Просвещения формировалось и современное обществоведение. По словам Баумана, Дюркгейм требовал, чтобы «…мозг социолога был настроен так же, как мозг физика, химика или физиолога, когда они погружаются в еще неисследованную сферу науки. Когда он проникает в социальный мир, он должен осознавать, что проникает в незнаемое. Он должен чувствовать, что перед ним — факты, законы относительно которых так же неведомы, как законы жизни до того, как развилась биология». Ясно, что это осень сильное утверждение, поскольку человеческое общество, в отличие от растений или минералов, не является «незнаемым», люди обладают огромным запасом знаний о себе и о своих действиях.
Бауман пишет: «Откровения Дюркгейма действительно говорят о многом: о том, что для обеспечения научности социологической практики непрофессиональным мнениям должно быть отказано в авторитете (а на самом деле, непрофессионалам должно быть отказано в доступе к истине, простым членам общества — в способности формировать адекватное представление о себе и своих обстоятельствах). Дюркгеймовские правила социологического метода утверждают прежде всего верховенство профессионала по отношению к непрофессионалу, к его интерпретации реальности, и право профессионала исправлять, изгонять из зала суда или просто отменять непрофессиональные суждения. Эти правила входят в риторику власти, в политику законодательного разума» [61].
Таковы установки в отношении здравого смысла «общества знания» модерна. Но они были приняты и провозвестниками постмодернизма, критиками научного рационализма — с других позиций. Для них здравый смысл был носителем устойчивых мировоззренческих позиций («истин»), принятых коллективно и оформленных традицией. Это было несовместимо с идеей неопределенности бытия, ситуативности его оценок.
Философ-экзистенциалист Л. Шестов в своей работе «Апофеоз беспочвенности» прямо заявляет, что «человек волен так же часто менять свое „мировоззрение“, как ботинки или перчатки» [273, с. 51]. Он принципиальный сторонник «производства неопределенности» и потому противник: «Во всем, на каждому шагу, при случае и без всякого случая, основательно и неосновательно следует осмеивать наиболее принятые суждения и высказывать парадоксы. А там — видно будет» [273, с. 54].
Он требует освобождения от всяких «догм», от устоявшихся обыденных («анонимных») представлений. Для Шестова неприемлемо то соединение знания и понимания, которого ищет здравый смысл, он считает эти категории несовместимыми: «Стремление понять людей, жизнь и мир мешает нам узнать всё это. Ибо познать и понять — два понятия, имеющие не только не одинаковое, но прямо противоположное значение, хотя их часто употребляют как равнозначащие, чуть ли не как синонимы. Мы считаем, что поняли какое-нибудь новое явление, когда включили его в связь прочих, прежде известных. И так как все наши умственные стремления сводятся к тому, чтобы понять мир, то мы отказываемся познавать многое, что не укладывается на плоскости современного мировоззрения…А потому перестанем огорчаться разногласиями наших суждений и пожелаем, чтоб в будущем их было как можно больше. Истины нет — остается предположить, что она в переменчивых человеческих вкусах» [273, с. 174].
В условиях кризиса, когда рушатся догмы и стереотипы, подрываются нормы строго логического мышления и происходит хаотизация общественного сознания, здравый смысл с его консерватизмом и простыми однозначными понятиями начинает играть исключительно важную стабилизирующую роль. Он становится одной из главных линий обороны против наступающей беспочвенности.
Такой период мы переживаем сейчас и в России.
Научное и религиозное знаниеВ становлении западного «общества знания» изначально возникло противоречие, вызванное принципиальным конфликтом между типом знания, сложившимся в основных чертах в ходе Научной революции, и знанием религиозным. Этот конфликт имел корни в исходной несоизмеримости между знанием и верой как фундаментальными структурами духовного мира человека. Однако в ходе Научной революции он претерпел быстрое развитие и усложнение его оснований. Конфликт расширился до столкновения и двух типов знания, причем оба типа вовлечены в жизнь общества — в сфере этики, идеологии, политической практики. Таким образом, когнитивный конфликт приобрел социальное и политическое измерение и периодами исключительно острые формы, особенно в моменты революций и глубоких реформ.
Тот факт, что религия, вырастая из веры, в то же время создает стройную и сложную систему знания, в научном обществоведении почти совершенно замалчивался, и противоречия между наукой и религией сводились к конфликту между знанием и верой или, огрубляя, к конфликту веры в Бога и атеизмом.
Религиозное знание, подобно научному, имеет сложную развивающуюся структуру. В ходе этого развития выработался особый язык, адекватный предмету знания, непохожий ни на обыденный, ни на технический или иные специализированные языки — со своим словарем, грамматикой, стилем, со специальными метафорами и понятиями, со своими проблемами перевода на национальные языки[86]. Религиозное знание стоит на особой системе постулатов и догм, а также на развитой логике, которая позволяет, исходя из постулатов и догм, делать умозаключения, привлекая доводы из реальной жизни. Эти умозрительные выводы являются следствием теоретизирования — деятельность в сфере знания, в которой вера остается «за скобками», включенная в постулаты. Насколько сложна эта логика и применяемая в рассуждениях мера, видно из того, как часто приходилось созывать совещания и соборы, чтобы обсудить расхождения и согласовать выводы.
Результатом религиозного теоретизирования и согласования выводов становится целостная и достаточно непротиворечивая картина мира, которая наполняет смыслом жизнь верующих и консолидирует общество, легитимируя его жизнеустройство и задавая нравственные нормы и основания для права. Частью религиозного знания является универсум символов, который упорядочивает историю народа и страны, связывает прошлое, настоящее и будущее. Он служит опорой для коллективной исторической памяти, соединяет поколения и обеспечивает вечную жизнь народу. Через него люди ощущают связь с предками и потомками, что помогает человеку принять мысль о своей личной смерти. Мир символов и предание как часть религиозного знания мобилизуют воображение людей и художественное творчество, которое порождает свою систему знания, выраженного на особом языке.