См. статью «Любовь» - Давид Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, не помогает. Я застрял. Вассерман подвел меня. Он ввел в свой рассказ младенца.
— Так, может, стоит вывести этого младенца?
— Нет, нет! Если младенец прибыл, он, как видно, должен быть там. Необходим. Ты ведь знаешь, как я пишу. Я только записываю то, что мне предложено записать, цитирую то, что уже сказано где-то в другом месте. Но на этот раз у меня нет сил. И главное — не понимаю, чего этот младенец хочет от меня! Я с трудом справляюсь с моим первым младенцем. В самом деле, в последнее время со мной происходит что-то нехорошее. Я боюсь даже говорить об этом. Иногда у меня нет сил перетащить себя из одного мгновения в следующее. Люди возбуждают во мне ненависть. Не обычное мое отвращение к ним: настоящую ненависть. У меня не хватает смелости противостоять их бессмысленной жизнедеятельности. Я иду по улице и чувствую, как мощное течение всеобщей суеты утягивает меня на дно. Слезы, например.
— Прости?..
— Я смотрю в их лица и знаю, что за тончайшей пленкой человеческой кожи скрываются слезы — где-то там, в слезном мешке.
— Люди, как правило, не плачут на улицах.
— Но слезы там присутствуют. Иногда, когда автобус внезапно тормозит возле меня на шоссе, я представляю себе всплеск слез. Весь этот неизлитый плач, который остался внутри. И не только слезы. Боль тоже. Пугающая непрочность, ранимость каждого органа в теле. И наслаждение, конечно. Жажда наслаждения, которая толкает на безумные поступки. Так много опасных грузов в таком маленьком хрупком теле. Как это выдержать? Как выстоять против всего этого? Ты понимаешь, о чем я говорю? Не отвечай мне, нет, не отвечай! Я чувствую, что у меня уже нет душевных сил понять даже то, что происходит в жизни одного человека. Если бы я не был обязан писать историю дедушки Аншела, я вернулся бы к моим «вещественным» стихам.
— Ты только знай, что я очень люблю тебя.
— Несмотря на все это? — спрашиваю я с обидой, с тоской.
— Может, как раз из-за этого всего.
— Я тебя тоже. Даже если иногда ты сводишь меня с ума этой своей спасительной наивностью.
— Ты прекрасно знаешь, что это не наивность. Как можно оставаться наивной, живя с тобой? Это решение. И кроме того — ты всегда можешь наказать меня: когда начнется это твое массовое бегство и я буду с двумя младенцами на руках и одним в животе, удирай не оглядываясь — один, без нас. Я не смогу пожаловаться, что ты не предупреждал меня.
— Договорились, — говорю я. — А газ ты выключила?
— Я думаю, что да. Но разве это так важно? А сейчас иди ко мне. Признайся, что я честно заработала тебя этим вечером.
И я поворачиваюсь к ней, мы в темноте дотрагиваемся до лиц друг друга, только до лиц, медленно-медленно, не торопясь, с примирением, скользим по ним пальцами — как будто перечитываем старые письма, и потом я врываюсь в нее со всей силой и на несколько мгновений обретаю покой: у меня есть дом, есть один человек, которого я могу коснуться без опасения, которого я не боюсь, — мы движемся так размеренно, осторожно, чтобы не сделать больно всей этой нежности, поднимаемся и опускаемся, как длинный караван, утомленный долгой дорогой, но, когда Рут кусает мои губы и дрожит, я возвращаюсь туда, в землю, выжженную и иссохшую без любви, и снова вижу на дрожащих экранах сознания те же картины. Человека. Я веду себя, как положено, не забываю в конце произвести надлежащие звуки, но уже несколько недель не испытываю никакого наслаждения: просто так. Как плевок.
Жизнь остановилась. Я сделался гнилым, выгрызенным изнутри, пустым паданцем. И по тем немногим трубам, через которые прежде еще протекали какие-то слова, соединявшие меня с другими людьми, не струится теперь ничего. Я перестал заниматься рассказом дедушки Аншела и принялся за новое предприятие: начал собирать материал к энциклопедии о Катастрофе для юношества. Первая попытка такого рода. Чтобы не подрастали тут новые поколения, которым потребуется разгадывать чудовищные ребусы и восстанавливать прошлое из ночных кошмаров. У меня уже был намечен список почти двухсот важнейших статей: главные палачи; жертвы; основные лагеря уничтожения; художественные произведения, написанные в тот период или позднее по данной теме, и так далее. Я почувствовал, что работа — отбор материала и его обработка — отчасти облегчает мое состояние.
Цель была, но я еще не сумел найти источники финансирования. Это для меня мучительная и непосильная задача: просить, убеждать, настаивать. Я не умею продавать ни себя, ни свои идеи. Как правило, это заканчивается тем, что я начинаю нервничать, повышаю голос, и тогда меня просят покинуть помещение. Я и дома сделался невыносимым, прекрасно понимал это и не мог остановиться. Мне было плохо, невыносимо скверно. Рут решила встретиться с Аялой, и они беседовали на протяжении четырех часов. Обдумывали, как для меня будет лучше и как хуже. Разумеется, это взбесило меня. Обе отказались сообщить мне, о чем они говорили. Как будто я маленький мальчик. И в точности в это время (ведь все обязательно должно валиться на тебя одновременно!) обострился мамин склероз. Я не мог заставить себя ходить с ней на все эти отвратительные обследования. Даже не набрался духу отвезти ее в больницу. Поехала Рут. Я цинично убеждал себя, что и она, моя мать, никогда по-настоящему не заботилась о дедушке Аншеле, перекладывала все на нас с отцом и потом, когда и отец лежал на смертном одре, вообще не желала прикоснуться к нему, так что теперь пришел ее черед остаться позади племени в ледяной пустыне. Болезнь — хищный зверь с острыми инстинктами — отделила от стада слабое животное и загнала его: остальные проворно унеслись дальше, вперив взгляды в горизонт. Таков закон жизни, говорил я себе, но это была неправда: я боялся, до безумия боялся, что с ней случится что-нибудь ужасное. Боялся даже представить себе, что будет со мной, когда ее не станет. Вообще-то, в последние годы у меня не хватало терпения на нее. Я раздражался уже через пять минут после начала разговора с ней, меня выводило из себя все, что она говорила: все ее «важные» сообщения, болезненная подозрительность, страсть к преувеличениям. Но теперь, когда я вдруг почувствовал, что теряю ее, меня охватило беспокойство и раскаяние, чувство горечи и какого-то досадного невосполнимого упущения и горя, горя…
Врачи выписали маму из больницы и сказали, что все будет в порядке, имея в виду, что ничего не поделаешь — медицина в данном случае бессильна. Заодно они порекомендовали нам забрать ее к себе, поскольку одна она уже не может оставаться. На этот раз воспротивилась Рут. Сказала, что мы и так находимся в очень сложном и нездоровом положении и что ей с трудом удается обслуживать меня и Ярива.
— Таким образом, ты признаешь, — кричал я в беспредельном страхе и дурном злорадстве, — ты признаешь, что все происходит в точности, как я утверждал: даже в семье побеждают мелочные эгоистичные соображения рентабельности и полезности! Ты смотришь, кто тебе важнее!
— Да, — сказала Рут спокойно, — но, Момик, ведь здесь речь идет о чем-то таком, что можно разрешить с помощью денег: мой папа поможет нам. Мы наймем медсестру, которая будет ухаживать за ней. Сделай одолжение, не теряй пропорций: ведь между простой житейской ситуацией и селекцией иногда есть еще несколько промежуточных вариантов, и, если кто-то проклинает тебя на светофоре, это еще не означает, что готовится акция!
Так она сказала, моя жена, наделенная деликатной душой.
Ты проявляешь нетерпение. Наконец-то ты начинаешь реагировать на мои разглагольствования: надуваешь щеки, шумно вздыхаешь и брызжешь пеной во все стороны. Ты полагаешь, конечно, что я слишком затягиваю свой рассказ, останавливаясь на совершенно излишних подробностях; припоминаю какие-то ненужные мелочи, лишь бы уйти от главного. Поверь, не следует судить меня так строго. Я понимаю, что тебе все это не интересно — не интересно и не важно. Разумеется, не важно: ведь и ты ограждаешь себя от чужой боли. Надо полагать, по твоему мнению, именно для этого и сооружают молы в портах.
В один из дней в дверь постучали, и вошла Аяла. Как всегда, легкая, летняя, с растрепанными волосами, распространяющая запахи моря и загара. Рут встретила ее слабой улыбкой, немного натянутой. Хорошо, что ты пришла. Они дотронулись друг до друга. Я ушел в спальню и бросился на кровать. Голова моя раскалывалась. Они сидели в кухне и шепотом беседовали. Так моя мама шепталась на идише с бабушкой Хени и сообщала о дурном поведении отца. Потом я услышал, как Аяла приближается, перевернулся на живот и закрыл глаза. Аяла сказала:
— Встань и прекрати наконец жалеть себя! Если ты действительно хочешь выйти из этого состояния — начни что-то делать. Помоги себе. Не отравляй все, что тебя окружает. Ты не достоин этого всего. Слишком много хорошего на тебя тратится. — Она говорила, как всегда, спокойно, с легким презрением, которое скручивало меня пополам.