Том 8. Письма 1898-1921 - Александр Блок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
226. В. Я. Брюсову. 2 октября 1909. Петербург
Дорогой Валерий Яковлевич.
Не знаю, в Москве ли Вы теперь, но все-таки хочу Вам писать. Я только что вернулся в Петербург из деревни, где находился под постоянным обаянием третьего тома Ваших «Путей и перепутий». В Италии и в Германии, где я очень много увидел и многому научился, постоянно звучали мне Ваши прежние стихи (не только венецианские или кельнские) — и совсем по-новому. Здесь уже второй день читаю ефроновского Пушкина, особенно — Ваши статьи о «Домике в Коломне» и «Медном Всаднике».
Посылал я Вам открытку из Флоренции, которая полюбилась мне меньше всего, что я видел. Любимыми местами стали Равенна, этрусские могилы, Умбрия (особенно Сполето и Перуджия) и Кельн. Венеция поместилась как-то на особом месте, даже почти вне Италии; ее можно любить примерно как Петербург; как Петербург к России, так Венеция относится к Италии.
Любимыми художниками стали Беллини, Фра Беато и несколько менее плодовитых — венецианской и умбрской школы. Впрочем, и флорентийской и сиенской. Да всего не перескажешь.
Хотя я и собирался в Равенну, но, может быть, не поехал бы туда, если бы Вы не соблазняли. Чувствую, что прилагаемые стихи внушены не только Равенной, но и Вашей поэзией. Потому прошу у Вас позволения посвятить их Вам, если они Вам понравятся. Я их люблю, несмотря на то. что море ушло от Classis'a, кажется, до Теодориха, а «Галла» и «Планида» — одно лицо; но я не мог не посвятить двух строф царице, поныне властвующей над Равенной незримо. Думаю, что она походила на ту египетскую девушку, изображение которой хранится на доске в Александрийской комнате Флорентийского археологического музея. Впрочем, в Уффициях есть картина Карло Дольчи — Плацидия с крестом. Но здесь она — более римлянка, а я думаю, что тип ее — греческий и брови византийские — дугами, как у той египтянки. И была она именно Плакида, а не Плацидия.
Едва ли Равенна изменилась с тех пор, как Вы были там. По-видимому, она давно и бесповоротно умерла и даже не пытается гальванизироваться автомобилями и трамваями, как Флоренция. Это очень украшает ее — откровенное отсутствие людей и деловой муравьиной атмосферы.
Старый храм Аполлинария (в поле — in Classe fuori) ремонтируют с головы до ног. Пол снимают и на глубине около полуаршина открывают куски мелкой римской мозаики, по-видимому IV века.
Совершенно понятно, почему Дант нашел пристанище в Равенне. Это город для отдыха и тихой смерти.
Преданный Вам Александр Блок.
P. S. Здесь еще никого не видел. На днях свижусь с Мережковскими, которые уже здесь. Зима предстоит трудная.
А. Б.
P. P. S. Не будете ли Вы в Петербурге? Если да, я очень хочу видеть Вас.
227. А. А. Измайлову. 27 октября 1909. Петербург
Многоуважаемый Александр Алексеевич.
Всего приятнее было бы мне переводить «Викторию» — любимую мою вещь Гамсуна. Если же она занята, то попрошу один или несколько рассказов из «Рабов любви» или «Голоса жизни» (по изд. Саблина — т. I и III); а именно: «Голос жизни», «Завоеватель», «Уличная революция», «Гастроль» (она же — «Лекция»), «Отец и сын», «Рабы любви».
Будьте так любезны, сообщите мне, могу ли я получить экземпляр поручаемой мне вещи на немецком языке, и если могу, то где? Также — срок.
Если возможна все-таки «Виктория», то я бы особенно настаивал на ней.
Искренно уважающий Вас Александр Блок.
228. С. К. Маковскому. 3 ноября 1909. <Петербург>
Дорогой Сергей Константинович.
Болезнь заставляет меня высидеть дома еще с неделю, так что, к величайшей досаде, я не попаду в среду на собрание «Академии».
Вот все мои «Итальянские стихи». Мое личное желание увидать их напечатанными целиком и в таком же порядке в январской книжке «Аполлона». Черкните мне два слова о том, можно ли это и не имеете ли Вы каких-нибудь возражений против отдельных стихотворений? В частности, я заранее вступаюсь за первую «Флоренцию», которую, вероятно, никто не одобрит. Но, право, это — не кощунство, а «выстраданное» переживание, так что мне оставалось только вычеркнуть несколько совсем остервенелых строф.
Маленькие примечания, которые я бы сделал, если бы печатал эти стихи в разных журналах «для всех», для «Аполлона», думаю, излишни?
Я колеблюсь в заглавиях четырех стихотворений о мадонне — из-за цензуры.
Да пропустит ли она «Благовещенье»?
Душевно Ваш Ал. Блок.
229. Матери. 10 ноября <1909. Петербург>
Мама, посылаю тебе «Песнь Ада», но непременно верни мне ее, а то невозможно переписывать столько. Я думаю, что тебе она не понравится, как и мне нравится ограничительно, так что ты и для себя переписывать не станешь.
Я поправляюсь медленно, все еще температура повышается, хотя мало. Губа проходит, десны больше не болят. Может быть, позовем еще доктора. Я начинаю думать, что, может быть, тут не без итальянской лихорадки. Но, что бы ни было, всякая болезнь в проклятом Петербурге естественна и разрастается в неопределенные «инфлуэнцы», лечить которые как следует нельзя.
Во всяком случае, я уже третью неделю сижу безвыходно дома, и часто это страшно угнетает меня. Единственное «утешение» — всеобщий ужас, который господствует везде, куда ни взглянешь. Все люди, живущие в России, ведут ее и себя к погибели. Теперь окончательно и несомненно в России водворился «прочный порядок», заключающийся в том, что руки и ноги жителей России связаны крепко — у каждого в отдельности и у всех вместе. Каждое активное движение (в сфере какой бы то ни было) ведет лишь к тому, чтобы причинить боль соседу, связанному точно так же, как я. Таковы условия общественной, государственной и личной жизни. Советую тебе, не забывая о своей болезни, всегда, однако, принимать во внимание, что ты находишься в положении не лучшем и не худшем, чем все остальные сознательные люди, живущие в России. Потому чувствовать себя сносно можно только в периоды забвения об окружающем. На Ревель особенно жаловаться нечего, эта яма не поганее других. Все одинаково смрадно, грязно и душно — как всегда было в России: истории, искусства, событий и прочего, что и создает единственный фундамент для всякой жизни, здесь почти не было. Не удивительно, что и жизни нет.
Я пока ничего не делаю и много сплю. Спать приятно. Играю в шашки и шахматы, разговариваю и молчу. То и другое бывает сносно.
Для того чтобы забывать о том жалком состоянии, в котором находишься ты, я и все остальные жители России, нужно иметь одну «подкожную» идею или мечту, которая протекает вместе с кровью то спокойно, то бурно, то в сознании, то подсознательно. Такой ты обладаешь, и я тоже, следовательно, еще можно жить.
Целую.
Саша.
«Песнь Ада» пришли поскорей, у меня могут ее взять на днях.
230. С. А. Венгерову. 19 ноября 1909.<Петербург>
Многоуважаемый Семен Афанасьевич. Позвольте предложить Вам для «Сборника Литературного фонда» этот мой перевод знаменитой «Лорелей». Решаюсь остановиться именно на этом стихотворении, так как в нем мне удалось, кажется, передать все тонкости размера, и, насколько я знаю, впервые.
Глубоко Вас уважающий и преданный
Ал. Блок.
231. Матери. 29 ноября 1909. <Петербург>
Мама, на этот раз пишу тебе коротко, потому что устал. Лучшее, что было за эти дни, — обед, который мы устроили Аничкову. Хотя люди собрались не слишком подходящие, ссорящиеся и ссорившиеся, однако была минута очень трогательная, и притом по-настоящему, а не по случаю выпивки, которой тоже было много. Это было 27-го, а 28-го я встал в 6 часов дня. Оттого сегодня и чувствую себя усталым. Утром мы были с Любой в Эрмитаже, а вечером я пойду на совещание новой секции религиозно-философского общества, где встречусь, кроме Мережковских, вероятно, с Женей и Ге.
Я не могу относиться к Л. Андрееву так, как ты, потому что иначе люблю искусство или, может быть, больше тебя его люблю. Оно очень жестоко, «хлеба» в нем искать нечего. Это — старые российские заблуждения — об «идейности», «хлебности» и т. д. Оттого Л. Андреев и т. п., -выдающие себя за художников и подражающие художественным методам, — меня все более злят. Впрочем, «Анафемы» я и не читал, да едва ли и буду — не хочу. Когда хочешь хлеба, в искусстве его не найдешь, иначе все было бы гораздо проще и легче. Думаю, что тебе от смешения искусства с другим трудно отделаться, но надо же! Целую.
Саша.
232. Матери. 4 декабря 1909. <Варшава>
Мама, сегодня были похороны,
торжественные, как и панихида. Из всего, что я здесь вижу, и через посредство десятков людей, с которыми непрестанно разговариваю, для меня выясняется внутреннее обличье отца во многом совсем по-новому. Все свидетельствует о благородстве и высоте его духа, о каком-то необыкновенном одиночестве и исключительной крупности натуры. Чувствую нежность к Спекторскому, который тоже впервые является как-то по-новому. Смерть, как всегда, многое объяснила, многое улучшила и многое лишнее вычеркнула.