Товарищ Кисляков(Три пары шёлковых чулков) - Пантелеймон Романов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Очевидно, мысль составителей была та, что если Кисляков развелся и благодаря этому занял отдельную комнату, то не исключена возможность, что эта операция будет повторяться до бесконечности. В то время как отряд, общественная организация, должен разделять свою жалкую площадь со всеми собаками квартиры, которые видят, что сидят на полу люди, значит, можно как угодно к ним лезть, совать носы в банки с краской и ходить грязными лапами по листам газеты.
Газета делала то, что моральные права Кислякова слабели с каждым днем в глазах даже взрослого населения дома. Даже сам он начинал чувствовать себя каким-то заклейменным. Когда он проходил к себе домой и слышал сзади себя чей-нибудь смех, ему казалось, что это смеются над ним. Даже когда он только приближался к дому, у него уже начинало ныть под ложечкой от ожидания, какую новость преподнесет ему сегодня эта злая сила.
Вся его личная частная жизнь была отравлена. Он жил точно под стеклянным колпаком, за ним следили в десять глаз, и малейшая его оплошность сейчас же отражалась в стенных летописях отряда.
Чувство непрочности и какой-то обреченности не давало ему ни желания, ни возможности привести свое новое жилище в благопристойный вид… В самом деле, если его выкурят в конце концов из комнаты, то какой смысл ее устраивать? И он ограничился только тем, что купил простую железную кровать, стол и два стула. Если разбивалось стекло, он не вставлял его, а только загораживал картонкой, оторванной от старой приходо-расходной книги. Каждый его шаг в деле создания уюта только вызвал бы новый бешеный поход газеты против него на ту тему, что, в то время как отдельные элементы буржуазии утопают в роскоши, организация пресмыкается на голом полу, в собачьем обществе.
И в то время, как на службе он был уже своим, пользовался уважением и признанием, здесь ему приходилось молчать. Даже на службе он воздерживался сообщать о своих жилищных неурядицах, чтобы не скомпрометировать себя в классовом отношении.
Он был совершенно бессилен бороться с отрядом. И чем мог он ответить на ядовитые выступления против него? Жаловаться в домоуправление уже пробовал. Не вышло. Перейти в рукопашную и надавать затрещин авторам инсинуаций было невозможно. Перед ним были не отдельные особи, а коллектив, который понял, что его сила — в единении и организации. Подать в суд? На кого он будет подавать? На ребят, из которых самому старшему тринадцать лет, а младшему три года? Все на смех подымут. А в то же время ему было не до смеха…
Дальше. Если даже допустить, что он подаст в суд, разве к деткам не придут на помощь родители и не выволокут на свет Божий подробности из его биографии, вроде знаменитой пирушки?
Что он может противопоставить этому? Самое большое — факт присвоения отрядом залетевшего с чужого двора резинового мяча, свидетелем чего он был сам.
И единственно, что ему оставалось, это — итти на уступки, на подкуп посредством дружеской починки того же украденного мяча или предложения якобы случайно оказавшихся в кармане конфет. Но за этим зорко следили старшие члены и вожаки отряда, не позволяя падким на сладкое массам унижаться перед врагом, на которого нужно нажимать без малейшего послабления.
Управдом, раньше изредка принимавший его сторону, как, например, в деле захвата комнаты, теперь окончательно стушевался после того, как его однажды погладили в газете. Когда Кисляков шел к нему с жалобой, он сейчас же делал вид, что занят, куда-то спешит. Когда Кисляков заставал его врасплох, он молча выслушивал его с оскорбительным безразличием и даже выглядывал при этом в окно, как будто проситель бесконечно надоел ему.
А один раз он даже сказал:
— Знаете, что… переезжайте от нас. Всё равно вам тут не жить. С этими чертенятами при вашем положении бороться никакой нет возможности.
У Кислякова от неожиданности такого заявления даже остановилось сердце. Он, возвысив голос, хотел спросить: при каком это его положении?.. Но почему-то удержался от этого вопроса. А после целый день мучился оттого, что не спросил и этим дал повод управдому думать, что он сам хорошо знает, какое его положение, и предпочитает уж лучше умалчивать об этом. А не решился он спросить от мгновенного испуга, который охватил его при этом замечании управдома. Испуг происходил от мысли, что, может быть, в самом деле за ним числится то, чего он и сам не знает.
Но что?.. Итти к управдому спустя некоторое время и спрашивать было уже невозможно. Приходилось, напрягши память, ходить одному и с пожиманием плеч, с постоянным сниманием и надеванием пенснэ, соображать, что это может быть, на что может намекать управдом. Хорошо, если только на то, что он считает его, как интеллигента, менее правоспособным элементом, чем отряд имени Буденного. А если что-нибудь похуже?
С этого момента при каждой встрече с управдомом он старался свернуть в сторону, а если тот шел сзади — Кисляков испытывал неприятное содрогание в спине.
Оставалось одно средство: бежать в такое место, где его не знали.
Ему посчастливилось. Каким-то чудом он нашел комнату в дальнем районе. И узкое место на фронте его жизни перестало существовать.
LII
Новая комната его была за рекой, в пятом этаже огромного дома. И первое, что он сделал, — отправился в домоуправление. Там сидел человек в двубортном пиджаке, с давно нестриженными волосами; потом пришли еще двое, вроде студентов или комсомольцев.
Бывает иногда, что человек как-то сразу свободно и естественно находит тон разговора, тон обращения. Так случилось и здесь. Кисляков прежде всего познакомился, предложил папиросу и сам почувствовал, что он говорит с новыми знакомыми как свой человек. Нисколько не наигрывая, он сел на стол, сплевывал, когда курил, давал прикуривать от своей папироски, рассказал о своей службе. Одет он был в пальто, в высоких сапогах и в косоворотке. Он их стал носить, чтобы не мозолить глаза комсомольцам в музее своим интеллигентским видом.
Когда в домоуправление вошел еще какой-то человек в сапогах и суконном картузе, с руками, чёрными от нефти, управдом сказал ему:
— Познакомься: товарищ Кисляков. У нас будет жить.
Кислякова вдруг охватило чувство живейшей признательности к управдому за то, что он представил его не как гражданина Кислякова, даже не как «Ипполита Григорьевича Кислякова», а как товарища Кислякова. Оттого, что новые знакомые отнеслись к нему хорошо, он ощутил прилив какого-то счастья. Он не чувствовал в их обществе себя инородным телом и чуждым элементом, за которым смотрят подозрительные глаза. Он уже на другой день стал на «ты» со всем домоуправлением. И часто про себя повторял: «Товарищ Кисляков, товарищ Кисляков». Эти слова звучали для него теперь, как музыка.
Кисляков заинтересовался общественной работой дома, стал расспрашивать, есть ли у них клуб, какие ведутся в нем работы, и тут же записался в число членов-активистов.
Впервые за всё время он почувствовал прелесть общественной работы, которая сразу сделала его известным всему населению дома, и так как он был очень вежливый, готовый на всякую любезность человек, то к нему часто обращались за всякими советами. И не было ничего приятнее, как, идя по лестнице, услышать сзади себя:
— Товарищ Кисляков, милый, помоги-ка вот тут разобраться.
К нему подходил какой-нибудь рабочий за советом, и Кисляков, чувствуя благодарное волнение, подробно объяснял рабочему всё, что требовалось, даже кричал ему вслед упущенные подробности.
Теперь он чувствовал, что эти люди признают его действительно своим товарищем, и хотелось всеми силами оправдать их доверие и расположение к нему.
Было еще приятнее проходить по клубу быстрым шагом своего человека, расписываться на некоторых бумажках, проверять счета и чувствовать в каждом своем уверенном движении, что он принят этой жизнью, что он вошел в нее.
Так как ему в свободное время делать у себя в комнате было нечего, то он всё время был в клубе или домоуправлении. Раз человек всё время на виду, значит — он ничего про себя не таит, значит — вся его душа тут. И он всем своим видом только и хотел показать каждому, что он ничего про себя не таит, что вся его душа тут. Не занимая никакой должности, он стал необходимым в домоуправлении человеком. К нему обращались больше, чем к управдому, и сам управдом часто просил что-нибудь сделать или объяснить за него, так как уходил по другим делам. И ничего с таким удовольствием Кисляков не делал, как это.
Когда подходил какой-нибудь советский праздник, он делал плакаты, рисунки, организовывал шествия.
Тамаре он решил не говорить ни про развод, ни про переезд в новую комнату. Потому что его всё-таки тревожила мысль, что она, устав от своих метаний, скажет ему в конце концов: