Евстигней - Борис Евсеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как был, в ночной рубахе, очутился он вдруг у невысокой конторки, стал барабанить по ней пальцами, словно ударяя по клавишам.
Этого, однако, было мало.
Яков Борисович скакнул в гостиную. Там стоял новый венский фортепьян с педалями. Откинув крышку, Княжнин перепачканным чернилами пальцем стал тыкать в клавиши. После попытался взять аккорд. Фортепьян нехотя ответил. Однако персты стихотворца к извлечению музыкальных звуков были теперь мало способны. Потыкав в клавиши и понаслаждавшись матовым (а может, все-таки туповатым?) венским звуком, Яков Борисович крышку фортепьяна захлопнул, скакнул обратно к конторке и, не найдя бумаги, резко зазвонил в колокольчик.
Бумага явилась тут же. Явилось и очищенное от засохшей грязи перо. Брызгая чернилами, ничуть не задумываясь и не давая себе остановиться, Княжнин вывел:
ПОСЛАНИЕ ГОСПОДИНУ ФОМИНУ ОТ РАБА ЕГО ВЕРНОВА Якова Борисова КНЯЖНИНА
Милостивый государь мой,
Евсигней Ипатович!
Не пожалуешь ли ко мне на обед? Да сегодня же! Запросто прошу и без церемоний! Есть у меня одна мысль мусикийская, хочу ее до твоей милости довести. А чтоб не сумлевался ты, Евсигней Ипатович, что мысль таковая у меня имеется, сразу скажу тебе: трагическая опера «Орфей»! Вот что у меня теперь на уме. А у тебя это и под пальцами вскоре будет.
Ради Христа — приезжай!
Всецело твой —
Яков Княжнин.
Справившись таким образом с нездоровьем, Яков Борисович повеселел. Велел подавать кофий, а письмо отнести по адресу.
Малое время спустя явился посыльный с пакетом. Не представившись и не говоря, от кого послание, передал Якову Борисовичу наглухо запечатанный и никем не подписанный пакет.
«От Фомина? Не мог он так быстро отписать. От кого ж? Какая-нибудь дама? Гм-м, сие — маловероятно. Завитушки на конвертах дамы любят даже больше любовных утех».
Яков Борисович поискал глазами ножичек для разрезания конвертов, не найдя, попытался разгрызть уголок пакета зубами. Не сумел, однако не огорчился, а рассмеялся.
— Зубов-то во рту — половины нет! Глядь — и последние с письмом выпадут.
Решено было отложить чтение письма до вечера. Или до тех пор, пока не переговорит с Фоминым.
В тот же примерно час Степан Иванович Шешковский потирал руки от удовольствия.
Славно задумано! Письмецо без подписи, отправленное Княжнину — возмутительному сочинителю и вольнодумцу, — должно было сегодня же возыметь свое действие. Должно было толкнуть Княжнина к поступкам неуравновешенным, к словам резким, дерзким. А тут уж — не зевай, сеть на голубка поскорее накидывай!
Глава тридцать седьмая
Сила кнута — слабости вольнодумца
Яков Борисович был человек слабый. И особливо в трех отношениях.
Наипервейшая слабость — игра. И в молодости, и ныне любил перекинуться в картишки. Теперь, правда, крупно не проигрывался. Имел опыт, играл осторожней, реже. А вот в юности, в бытность свою офицером, дошел едва ль не до положения нищенского!
Вторая слабость Якова Борисовича заключалась в непомерной любви к малолетнему сыну. Дня, а иногда и часа не проходило без того, чтобы не требовал Яков Борисович дитя к себе, не хлопотал близ него, не подавал, как та нянька, носовые платки, не совал соску, не перекладывал подушечки, а когда сын подрос — не услаждал его игрушками, куклами и другим навряд ли необходимым для будущего офицера вздором.
Ну а третья слабость Княжнина состояла в особой его впечатлительности. Что Яков Борисовичу ни скажи — то мигом ему и представится. Замечательно хорошо представлял он себе античных авторов, представлял и европейцев: не только труды их, но походку и разговор, даже возможные мысли. Бойко и звонко переиначивал Княжнин их слог, делал этот слог своим, при всем при том полагая собственное свое письмо от сих авторов не зависящим. Особливо Яков Борисович гордился легкостию письма, которая, впрочем, по мнению близко знавших его, также проистекала из слабости...
Ответа от Фомина не последовало ни в тот день, ни на следующий, ни через неделю. Яков Борисович слабодушно затосковал.
«Не желает ко мне являться? Не стою его внимания? Нет, не то... А хорошо б Орфея начать на музыку укладывать уже сейчас, немедля!»
Тут же Яков Борисович картины из собственной своей трагедии представить и попытался. Но не заладилось.
Вместо «Орфея» явилось другое: стала уходить из-под ног земля!
Как та каменная тарелка, земля поворачивалась боком, кренилась, едва ли не становилась на ребро. А сам он, стихотворец Княжнин, беспомощно скользил по гладкому камню земли (словно бы в насмешку глазурованному) — в неизведанность бездн.
Более трех месяцев — от конца августа до начала декабря 1790 года — провел Яков Борисович в терзаниях и сомненьях. И хотя с Фоминым мельком повидаться случилось, удалось сообщить ему о желании разнообразить «Орфея» музыкою, — утешения в той встрече он не нашел.
По временам Княжнину казалось: сбирается над ним гроза. Правда, откуда ту грозу несет — в точности не знал. По слабости природного сложения и от непрестанных мыслей, стал он впадать в хандру: черно-желтую, всепожирающую.
Трагедия «Вадим Новугородский», читанная еще дважды в кругу друзей, сделала в те месяцы в Петербурге немало шуму. В трагедии была строка: «Какой герой в венце с пути не совратился?». Шутка ль?
Но и это не все. Кое-кто из питерских вольнодумцев, произнося сию строку, присовокуплял: герой в венце, с пути не совратившийся, — наследник престола Павел Петрович!
Шум от трагедии нарастал. Княжнину, однако, сей шум представлялся не внешним, а внутренним: подземным, утробным. Хорошо бы тот шум исследовать. Но не под землю же для сего опускаться?
Шум внутренний и шумы петербургские — пугали Яков Борисовича смертельно. Но потом страх проходил, сменялся дурашливостью. Сии две перемены души вели к третьей: к нерешительности...
В нерешительности и мученьях прошел еще один месяц. Тут даже пугливый Яков Борисович понял: затворничество, забавы с игрушками и ничегонеделанье к добру не приведут. Решено было затворничество прервать.
Княжнин стал продумывать первый, второй и третий визиты, велел привести в порядок платье, разложил бумаги и записи, чтобы ответствовать на приглашения и письма.
Вдруг средь бумаг попался ему конверт. Новомодный, запечатанный печатью. Правда, печатью неразборчивой. И надписи на конверте никакой не было.
«Что за таинственность? — впал в слабый гнев Яков Борисович. — И непочтительно к тому ж!»
Поднявшись, он постоял в театральной позе (разведя в стороны обе руки), затем сбегал за своей офицерской саблей со слегка затупившимся клинком, и — стараясь действовать ловко, резко — одним махом конверт вскрыл.
Конверт упал к ногам, под ним оказался другой.
На нем значилось:
Его Превосходительству Якову Борисовичу Княжнину
От слуги его нижайшаво Степана Иванова Шешковского
Сабля выпала из рук Яков Борисовича.
Три месяца с лишком пролежало письмо нечитанным. Три! Княжнин потихоньку разодрал второй конверт. Прочел:
Радуюсь будущей встрече!
Кроме того, был к письму приложен типографским способом надрукованный «Акафист Иисусу Сладчайшему».
«Что за будущая радость? Понимать ли сие как приглашение? И ежели приглашение — то куда? Неужто в Тайную экспедицию? Или... Прямо в Шлиссельбург, в Петропавловку? А потом и на тот свет... Плутос, Плутон сей Степан Иванович! Словно бы Орфея, во ад манит! Да за какие грехи?.. А вот за какие! Пренебрегаешь ты, Яков Борисович, знакомствами. Еще наследнику Павлу Петровичу хвалы потихоньку поешь. И другие грешки за тобой водятся... Письмо-то с подковыркой. Вишь? Его Превосходительству выведено. Что за титулование такое неприсвоенное? Намек? Издевка?..»
Жизнь Начальника Тайной экспедиции и тайного же советника Шешковского клонилась к закату.
Он этому радовался. Хватит, пожил! Да и жизнь была непустая. Поротого, битого и наставленного на ум народу — видимо-невидимо. Может, в том счастие жизни и есть? Нет, не в том! А в том, что он, Шешковский, перед знатными никогда не склонялся. Сам их долу клонил! Правда, и ему доставалось. Уж чего там. Секли и его самого. Кадетишки совсем недавно поймали и высекли. Тоже славно!
Вспоминая свою жизнь, Степан Иванович теперь даже не усмехался: хихикал и потирал руки. (Благо, никто не видит.)
Это ж надо ж! Как он вельможных окоротил! Краску с их лиц посогнал как!
Мелкую сволочь Степан Иванович сам не расспрашивал. Предоставлял помощникам. Выуживал познатней, повельможней. Зато уж этих... До самой смерти вспоминать его будут! А иные так уж и вспомнить ничего не могут.