Летят наши годы - Николай Почивалин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кормить надо, — напомнила мать. — Его любишь — вижу. Так и дитё пощади. Пригрей. Кровь-то его.
У Шуры брызнули слезы. Глотая их, она склонилась над болезненным, беззащитным тельцем, трогая прыгающими губами чахлый пушок на голове и чувствуя, как вдруг пронзительно сжалось ее измученное сердце. Как же она могла так равнодушно относиться к этому слабому человечку, к последней ниточке, связывающей ее с Андреем?..
В этот же вечер, смущенно покашливая, мать сказала:
— Там это… письмо есть. На второй день пришло. Как тебя увезли…
— Какое письмо? — Шура побледнела. — Где?
— Похоже, от дружка его. От Сережи-то. — Чувствуя себя виноватой, Анна Семеновна засуетилась. — Сейчас, сейчас! Тут оно будто… Все временила, чтоб не расстраивалась…
— Где оно?!
Довольно объемный пакет был слегка надорван: должно быть, мать хотела сначала прочесть письмо сама. Впрочем, Шура тут же позабыла об этой, почему-то мелькнувшей мысли, как забыла о стоящей рядом матери, как перестала слышать ее настороженно-выжидательное дыхание.
Письмо оказалось от майора Пересветова.
Пораженный смертью командира и друга, он клялся отомстить за его гибель, рассказывал, каким Андрей был чудесным человеком, просил помнить, что у Шуры и ее дочери (о второй он, конечно, не мог знать) есть верный друг.
К письму была приложена газетная вырезка — большой очерк с портретом Андрея в центре. Шура прочитала статью и несколько минут сидела в каком-то оцепенении. Статья, наверно, была давняя — об Андрее говорилось как о живом и, как все это было непохоже на то, о чем он писал и рассказывал, по обычной своей манере пошучивая! Он был одним из лучших летчиков фронта, садился на поврежденном самолете, выбрасывался из горящей машины с парашютом, и какой же она, Шура, была спокойной дурой!..
Плакать и кричать хотелось ей, — должно быть поэтому дошло до слуха и сознания чье-то тихое, поразившее ее всхлипывание. Надев старенькие очки и держа в отставленной руке газетную вырезку, Анна Семеновна беззвучно шевелила губами, тихонько сморкалась…
Несколько недель Шуре было особенно трудно. Неважно было со здоровьем у нее, долго болела маленькая Женя, по ночам тайком пила сердечные капли Анна Семеновна. Декретный отпуск по необходимости затянулся; когда же наконец все мало-мальски наладилось и Шура впервые внимательно взглянула в зеркало, она не узнала себя. Глубоко запали обведенные черными кругами глаза, в пышных каштановых волосах, в которые любил зарыться рукой Андрюша, заблестели белые нити.
Из горкома комсомола Шура ушла — инструктором отдела кадров горкома партии. В свободную минуту она опускалась со второго этажа на первый, где в двух комнатушках располагался горком комсомола, встречалась со старыми друзьями. Ребята дружно уговаривали ее вернуться, но, побыв немного среди шумной неунывающей молодежи, Шура понимала, что она никогда этого не сделает. Ее молодость кончилась.
Часы пробили два, потом три, а Шура все еще лежала, заложив руки под голову и глядя широко открытыми глазами в черный потолок. Слезы давно высохли, и только чуть саднили тяжелые набрякшие веки.
Да, все верно, все правильно. Она знала счастье, и какое бы оно ни было короткое, оно наполнило всю ее жизнь…
Сквозь сон она еще услышала, как чиркнула в столовой спичка и потянуло папиросным дымком, потом, шлепая босыми ногами, прошла мать — должно быть, подбивать тесто…
* * *— Вот и все, — словно извиняясь за невеселый рассказ, Шура разводит руками. — Работаю, заканчиваю строительный институт…
— Слушай, Шура! — взволнованно говорит Юрий. — Если чем нужно помочь скажи. Помни: мы не чужие.
— Спасибо, ребята, — просто говорит Шура. — Меня вон Вова с Мусей не забывают.
— Ну вот еще — забывают, не забывают! — не очень вразумительно бурчит Вовка и, не меняя тона, так же бурчливо напоминает мне: — Собирайся, скоро поезд. Не может на день остаться! Всегда ему некогда.
— Не могу, Вовка, честное слово, не могу.
— Пойдем все вместе, — решает Шура; она уже снова спокойная, улыбающаяся, на минуту даже кажется, что рассказывала сейчас не о себе, а о другом человеке.
Мы снова идем, взявшись за руки и мешая прохожим. Внезапно Шура останавливается.
— Ребята, я ж забыла совсем! Весной была в Москве, видела Вальку Кочина.
— Девичья память, — немедленно оценивает Вовка.
— Вот так здорово! — досадует Юрий. — А я там сутки болтался. Как он?
— Ну, все такой же! — Лицо Шуры светлеет. — Молодец Валька!
Удача явно начинает сопутствовать мне: находятся наши ребята!
— Адрес помнишь?
— И адрес помню и телефон. — Шура подталкивает Вовку. — Вот тебе и девичья память!
— Давай говори.
Я записываю на папиросной коробке Валькины позывные, прикидываю, когда удобнее съездить в Москву.
— Пошли, пошли, — торопит Вовка. — Не хочешь оставаться — уматывай. Адресок, кстати, я тоже могу подкинуть — Кости Русакова.
— Да ну?!
— Вот тебе и ну! Пиши: Куйбышев, Пристанская…
Я благодарно тискаю толстого потного Вовку, он недовольно выворачивается.
— Не пойму, кто едет: ты или эта милая парочка. — Вовка кивает на ушедших далеко вперед Юрку и Шуру; мы прибавляем шаг. Все, поездки свои я начинаю с Куйбышева — решено!
Шура с Юрием поджидают нас у пристанционного скверика; как только подходим, Шура медленно начинает читать стихи:
У этого скверика в давнем году,Слишком спеша, обнялись,И, по-ребячьи не веря в беду,Встретиться поклялись…
Ушам моим становится жарко, я клятвенно молю:
— Ребята, ну не надо. Пощадите!
Это мои старые стихи, когда-то напечатанные и давным-давно забытые. Начинал я, как большинство пишущих, со стихов, поэта из меня не получилось, и теперь тщательно скрываю этот позорный факт в своей биографии.
Что ж, друзья, — товарищей нет,Все прошли поезда.Наверно, никто по своей винеНа встречу не опоздал,
заканчивает Юрий и вздыхает; дело тут, конечно, не в стихах, а в тех, кого они напомнили.
— Видишь, с каких пор мы за тобой следим, — полушутя, полусерьезно упрекает Шура. — Читаем, помним. Не то что ты.
— А что я?
— Некоторые основания для такого разговора, видимо, есть, — коварно подливает масла в огонь Юрий.
Ох, похоже, пока мы там с Вовкой адреса записывали, они тут промыли мне косточки! Ну сейчас и я выдам им!
И тут последний удар в спину наносит Вовка.
— Жирный стал, толстый! — говорит он, самый толстый из нас. — А если б Юрка не приехал, так бы и не заглянул? Хорош гусь!
— Кайся. Критика — основа нашего движения и роста, — назидательно говорит Юрий. Его карие, в припухших азиатских веках глаза полны смеха и тепла.
— Каюсь. — Я прижимаю руку к сердцу. — Расту.
Женский с картавинкой голос объявляет о прибытии поезда на Пензу. На перроне веселая толкучка; мы стоим у вагона. Юрий, обняв нас всех за плечи, негромко поет:
А годы летят,Наши годы, как птицы, летят…
Покачиваясь в такт песни, мы поддерживаем:
И некогда намОглянуться назад…
На нас поглядывают, одни — с недоумением, другие — с улыбкой. Мне хочется сказать: милые вы мои люди! Не от вина мы запели, а оттого, что нам хорошо и немножко грустно, оттого, что жизнь все-таки прекрасна, что мы еще, черт побери, прочно стоим на ногах и не все песни спели!
— Встретимся, хлопцы? — растроганно спрашивает Юрий. — Будет съезд десятого «А»?
— Будет! Обязательно будет!
— Эх, начать бы все сначала! — тряхнув головой, вздыхает Серегин.
— Ну и что? — Юрий обводит нас взглядом. — И мы прожили бы так же. Разве не так?
— Так, Юра, — погрустнев, твердо говорит Шура. — Только так.
4.
Несколько дней спустя, сделав записи о встречах с Васиным, Шурой Храмковой и Серегиным, выезжаю в Куйбышев.
Сбавив ход, паровоз сдерживает своей квадратной железной спиной напор вагонов; позвякивая, они неторопливо вкатываются под скупо освещенные своды моста. Мелькает и скрывается контрольный пункт, под деревянным козырьком которого стоит бессонный часовой. Волга!
Спрыгиваю с верхней полки, выскакиваю в пустой коридор, поспешно кручу хромированную ручку — верхняя половина стекла поднимается, в увеличивающуюся щель врывается влажный запах реки, мелкая изморозь паровозного дыма. Внизу, сквозь сырые громады бетонных ферм, как черное масло, блестит вода. Посвечивая рубиновыми огоньками, уходит в разлив ночи самоходная баржа.
Не знаю, как у кого, а у меня вид Волги всегда вызывает чувство какого-то внутреннего подъема, когда все начинаешь мерить иной, необычной мерой. Сегодня Волга ночная — торжественная и таинственная, и, должно быть, поэтому на ум идут мысли о скоротечности жизни и ее вечности одновременно. Черт возьми, отрешенно и беспечально думается над черной масляной водой, — не так ли пробегает и жизнь, как мост под колесами поезда? — вроде бы и длинный, вроде бы ему — ни конца, ни краю, ан оглянешься — и кончился он уже! Ну и что же?.. Не станет нас, придут иные поколения, иные люди, а Волга все так же будет катить свои воды, то золотясь под солнцем, то отливая ночной чернью, и кто-то иной, родственный нам по духу, так же заглядится на нее из окна вагона…