Том 10. Последние желания - Зинаида Гиппиус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мысли лениво-неясные, немного тревожили генерала. Он думал о своем нынешнем приезде в Крым, о Ваве, о ее «чувстве» к нему; он так мысленно и говорил «чувство», избегая слово «любовь», которое давало ему неловкость перед собою. Впрочем, и о «чувстве» он думал с удовольствием, совестливой гордостью и умилением. Вава ему нравилась и трогала его; он полузаметно отдавал себя ее заботам; а временами перед ее откровенным обожанием он терял всякое сознание пролетевших годов; он искренно забывал, что он не молод, она ему казалась девочкой; и когда-то пережитое, полузабытое, сладкое – он неожиданно переживал снова с особой, но не меньшей отрадой и волнением.
Он вспомнил, как на днях в парке он сказал, что скоро зима, скоро надо в Москву… Сказал машинально, не думая. И Вава вдруг тихо заплакала. Ему стало ее очень жалко, но и приятная теплота облила сердце. Он утешал ее, поцеловал обе руки. И опять она глядела на него детски счастливыми глазами, в которых сверкали слезы.
Жениться на Ваве генералу как-то сначала и в голову не приходило, то есть приходило – но очень смутно; зачем переменять, делать что-то, когда и так хорошо и отрадно. Пусть так и остается.
Но шло время; генерал все меньше думал о своих летах, все более естественным казалось ему не расставаться с Вавой. Да и другие соображения явились: он начал подумывать, не компрометирует ли он девушку? Какие-то старые, давно не употреблявшиеся, залежалые благородные понятия зашевелились в глубине души, проснулись и заговорили. Они были усталые, генерал отвык думать над этими вопросами, и теперь ему было не по себе. Но он заметил на столе только что присланные ему фотографии Ливадии; он обещал их Ваве. Ему захотелось написать ей записку, но было поздно. Они часто вечером обменивались так записками.
Вошла Катерина, неслышно ступая, и принесла питье. Генерал взглянул на нее мельком и отвел взор, думая, что она уходит. Но Катерина не ушла, а остановилась у двери – и это удивило генерала и заставило очнуться. Катерина встретила его недоумевающий взор и сказала, сжав тонкие губы:
– Ваше превосходительство, осмелюсь доложить вам: очень болею я и не имею сил нести службу. Если угодно будет вашему превосходительству отпустить меня…
Генерал не понял. И, взглянув еще более изумленными глазами, повторил ворчливо:
– Отпустить? Куда? Что такое?
– Совсем отпустить. Силы не те, не могу служить вашему превосходительству. Да и служба моя, может, не угодна вашему превосходительству…
Генерал рассердился.
– Это еще что? Ты, Катерина, пожалуйста, пустяков мне не говори. Служба твоя всегда одинакова. Ты вот мне морсу кизилового подай.
Катерина принесла морс, но, поставив его перед генералом, опять воинственно сказала:
– Нет, как угодно, а я не останусь. Берите себе другую. Я еще ни по чьей дудке не плясала. Мне на интриганство смотреть не приходится, уж лучше уйти, чтобы глаза не видали.
Генерал последних слов не расслышал. Но он немного поверил Катерине, не желая верить, и ему стало холодновато и скучно. Это что за возня? Да как же без Катерины? Вот уж пятнадцать лет она у него, он даже не помнит времени, когда ее не было. Она одна все знает и умеет. Он вдруг представил себе, что он идет в спальню, что перед кроватью нет полосканья, что подушки лежат по-иному. А книги? Как же без Катерины? Он почувствовал себя беспомощным, маленьким и больным.
– Ну, ну, – проговорил он. – Ступай. Я не люблю пустяков.
– Истинно говорю вашему превосходительству, – настаивала Катерина острым, как пила, голосом. – Не в моих силах. Служила, пока возможности силы были. Теперь, как такие перемены, и мало ли еще что будет, не вижу возможности.
– Какие перемены? – сказал генерал. – Никаких перемен нет.
Катерина махнула рукой, точно не желая говорить.
– Ах, что уж! Об одном молю, ваше превосходительство, довершите благодеяния, отпустите меня к своему месту. Я не из корысти вам служила… Да у вас другие слуги будут.
При мысли о новых слугах у генерала нестерпимо заныло под ложечкой.
– Ты ступай теперь, Катерина, – сказал он слабо, но хмурясь. – Ступай.
Катерина постояла, вздохнула и вышла.
Генерал поднялся с кресла, причем запнулся за конец пледа и чуть не упал. Неожиданная, непонятная неприятность подкашивала его. Это невозможно! Ноги заболели. Все тело требовало привычного, не замечаемого покоя, и боялось, и тревожилось, что его не будет.
Как тут устроить? Что делать? По счастью, он вспомнил, что были уже разные случаи, когда Катерина просила расчета, а потом все улаживалось само собою.
Но тело все-таки тревожилось.
Он прошел к себе в спальню. Привычные вещи были приготовлены на привычных местах. Генералу вспомнилась Вава. Но как-то мысль о ней показалась чужой на мгновение и не дала никакой отрады.
XVНаступил октябрь. Дни, хотя и делались короче, не холоднели, только вечера были свежие. Володя Челищев, розовый, упругий, здоровый, вдруг простудился и заболел. Он жил на отдельной квартире, но когда заболел, явилась добродетельная баронесса и чуть не силой перевезла к себе племянника своей подруги. Лечил Пшеничка, и Володя скоро стал поправляться и сделался еще розовее и свежее, но он уже взял отпуск в университете до конца ноября – и решил прожить это время здесь. На это у него и помимо здоровья были причины.
У Сайменовых он не бывал давно; баронесса его выдерживала на своем балконе. Но он писал Нюре длинные, почтительные и тонкие письма, она отвечала на больших листах, крупным красивым почерком, но немного слогом гимназических сочинений. Она излагала бесконечно свои соображения о книгах, вернее излагала их содержание и восхищалась. Но ей казалось, что она делает удивительное и важное дело. Она писала с волнением и радостью, была счастлива и не замечала ничего происходящего вокруг нее.
А происходили удивительные вещи. Маргарита становилась сумрачнее с каждым днем, похудела и пожелтела. Пшеничка даже заботливо спросил ее, не болит ли что-нибудь, и получил самый холодный ответ. Маргарита в глубине души, несмотря на сознание, что делает невозможную, глупую вещь, решила отказать Пшеничке наотрез, если он спросит у нее опять последнего ответа. Но Пшеничка будто проник в ее мысли; он держал себя мило, терпеливо и выжидал случая. Он не совсем понимал, что делается с Маргаритой.
– Дурь нашла, – говорил он про себя. – Пусть, ничего. Барышни – ведь они все так. Переменится.
Девочек он своих отправил, с мальчиком ждал пока. Несносной Агнии Николаевне после двух трех дней стало хуже, она визжала и рыдала с утра до ночи, бедную тетку довела до такого состояния, что она сама в слезах жаловалась Пшеничке:
– Поверьте, доктор, это хуже каторги. Я сама нервная. У меня ум за разум заходит. И себя уморю, и ее вконец расстрою. Намедни, что бы вы думали? – она мне кричит: жить хочу! жизнь люблю! Это как всегда-то, а у меня в голове помутилось, зло меня взяло, и все ей я тут высказала. Она кричит – а я еще пуще. На что, говорю, тебе так жизнь понадобилась, чем так полюбилась? Смотри, говорю, муж у тебя самый такой-сякой, выпивает даже, и человек этакий маленький, и на стороне себе приглядел давно, в деньгах вы всегда стеснены, на одно лечение теперь сколько пошло, и всякие такие неприятности – что тебе, говорю, так из себя выходить? Покорись, Бог знает, что делает. Он тебя без крику подымет, коли такова Его воля… А она вдруг замолкла, смотрит на меня страшными-престрашными глазами и глухо так засмеялась. «Моей, говорит, воли нет умирать. Кабы я, говорит, покорилась, меня бы уж давно свезли. Жизнь, говорит, не бывает ни хорошая, ни дурная. А бывает только жизнь или смерть». Ей-Богу, так и сказала. Я, признаться, совсем испугалась: и жалко мне, и думаю, уж не помутилась ли она от своей болезни?.. Подите вы ради всего святого к ней. Вас только и слушает немного. Господи! И что это за человек уродился!
Пшеничка посмеивался и шел к Агнии Николаевне.
Выдался удивительный день в конце октября. Желтый, прозрачный, как стекло, с кротко радостными небесами. Пахло паутиной, утихшим ветром, увядающей травой и гарью, – далеким, таким далеким дымом, что глаз не видел его тени в хрустальном воздухе. После завтрака вынесли на лужайку перед балконом, на солнце, кресло для Андрея Нилыча, стол и стулья. Тут было лучше, на вянущей траве, чем на балконе.
– Не сыро ли мне? – озабоченно спросил, не обращаясь ни к кому, Андрей Нилыч.
Никто не ответил. Тогда Вася, с простотой и ласковостью поспешил разуверить:
– Нет, дядя, будь спокоен. Не сыро.
Нюра посмотрела на отца, закусила слегка выбившуюся из косы прядь волос (у нее была такая привычка) и подумала про себя: «Вовсе он не так болен. Даже совсем здоров. Нечего и торчать ему, в сущности, здесь всю зиму. Прихоти праздного человека».
Нюра совершенно не любила отца. Ей даже в голову не приходило, что его можно любить. Она боялась его в детстве, это невольное чувство возвращалось к ней и теперь, когда он вдруг начинал неистово кричать и сердиться, но более она ничем не была с ним связана. Она знала, что он ее не любит, хотя думает, что любит, ему диким казалось бы знать, что в нем нет чувства, которое есть у всех других. Отцы любят дочерей – значит, и он любит дочь, и даже разговору тут никакого нет. Так же он любил и мать Нюры, с которой жил всего около года: она оставила ему кое-какие деньги.