Капут - Курцио Малапарте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ружейный выстрел прозвучал отчетливо и сухо между стен сада (Мамели направил ружье в дерево, и стая воробьев сорвалась с верхушки с тревожным щебетом, листья полетели с веток и медленно опустились на землю), Спин навострил уши, открыл глаза и осмотрелся. Давно знакомый голос, дружеский голос ружья сладко прозвучал в его ушах. Так значит, все вернулось назад, как в добрые старые времена. Природу уже не терзают громкие душераздирающие бредовые голоса, и она улыбается ясной улыбкой. Когда Мамели забивал заряд в ствол, Спин застыл в ожидании, что из ствола взбесившегося ружья раздастся пугающий громовой взрыв, переворачивающий все и вся, заставляющий рушиться мир и наполняющий землю горем. Он закрыл глаза и задрожал в тревожном ожидании. К излечившемуся наконец от чудовищного безумства ружью вернулся его прежний, ясный, естественный голос.
Ошеломленный Спин недоверчиво встал, повилял хвостом, потом сорвался и бросился бежать по саду с громким ликующим лаем, потом уперся обеими лапами в грудь Мамели и радостно облаял ружье.
Мамели был бледен.
– Пошли, Спин, – сказал он, и со Спином вместе они пошли повесить ружье на место.
Часть четвертая. Птицы
XII
Стеклянный глаз
Княгиня Луиза фон Пруссен, внучка кайзера Вильгельма II (ее отец, князь Иоахим Гогенцоллерн, почивший несколько лет назад, был младшим братом кронпринца), вместе с Ильзе собирались в тот вечер встретить меня на потсдамском вокзале. «Мы приедем из Литцензее на велосипедах», – сказала по телефону Ильзе.
Был по-весеннему теплый и влажный вечер. Когда я сошел в Берлине с поезда, легкий дождь рассыпа́л серебряную пыль в зеленом воздухе. Здания в глубине площади казались сделанными из алюминия. Перед вокзалом стояли группы солдат и офицеров.
Пока я рассматривал пропагандистский плакат дивизии СС «Лейбштандарт Адольф Гитлер», висевший в вестибюле вокзала (на плакате два эсэсовца с гладко выбритыми, резко очерченными готическими лицами, с холодным жестким блеском серых глаз, в больших стальных касках, с автоматами в руках четко выделялись на фоне горящих домов, скелетов деревьев и утонувших в грязи по ступицы пушек), кто-то коснулся моей руки.
– Добрый вечер, – сказала Ильзе.
Ее щеки порозовели от велосипедной езды, светлые волосы растрепались от ветра.
– Луиза ждет нас возле вокзала, – сказала она, – она присматривает за велосипедами.
Потом улыбнулась и добавила:
– She is very sad, poor child, be nice to her[222].
Луиза прислонила оба велосипеда к фонарному столбу и ждала нас, положив руку на руль.
– Comment allez-vous?[223] – спросила она меня на потсдамском французском, твердом и робком.
Она смотрела на меня снизу вверх и улыбалась, склонив голову к плечу. Нет ли у меня булавки, спросила она. Горе мне, у меня не было даже булавки.
– Теперь во всей Германии не найдешь ни одной булавки, – сказала Луиза со смехом.
Она немного порвала юбку и казалась сильно этим расстроенной. На ней была тирольская шляпка из зеленого фетра, твидовая юбка табачного цвета и кожаный жилет мужского покроя, который облегал грудь, подчеркивая тонкую талию и плавные линии бедер. Она рада меня видеть. Почему я не приехал к ним в Литцензее? Велосипед для меня, конечно же, нашелся бы. Можно было остаться в замке на ночь. Я не мог, должен уезжать следующим утром в Ригу, потом в Хельсинки. А нельзя отложить отъезд? Литцензее прекрасен, это не совсем замок, а скорее старинный сельский дом посреди красивого леса, в котором водится множество оленей и ланей и вся природа очень ладная и молодая.
Мы направились к центру города, Луиза вела велосипед, я шел рядом. Дождь прекратился, был теплый и ясный безлунный вечер. Мне казалось, что я иду рядом с моей девушкой по предместью родного города. Я будто перенесся во времена своей молодости: вот я снова в вечернем Прато, встречаю Бьянку, дожидаясь конца смены на тротуаре возле театра «Фаббриконе» за Порта-дель-Серральо, а потом провожаю ее домой, ведя рядом велосипед. На тротуаре было грязно, на что Луиза не обращала внимания: она ставила ногу прямо в лужу, как делали работницы моего города, как это делала Бьянка. Первые бледные далекие звезды проглядывали на слегка запотевшем небе, птицы среди ветвей щебетали весело и счастливо, река трепетала в конце улицы, как палатка на ветру. Мы остановились на мосту и облокотились о парапет, чтобы полюбоваться водой. Лодка с двумя солдатами проплывала в тот момент под пролетами моста вниз по течению. Облокотившись о поручень, Луиза смотрела на воду, мягко скользившую вдоль заросшей травой дамбы. Она свесилась за перила, встав на цыпочки, совсем как Бьянка на рыночном мосту, когда любовалась водами Бизенцио, скользящими вдоль высокой красной городской стены. Я покупал тогда пакетик люпина и тыквенных семечек, и Бьянка развлекалась, сплевывая шелуху в реку.
– Если бы мы были в Италии, – сказал я, – я купил бы вам на два сольдо тыквенных семечек и люпина. Но в Германии не найдешь даже тыквенных семечек. Вы любите люпин и соленые семечки, Луиза?
– Когда я была во Флоренции, я каждый день покупала пакетик тыквенных семечек на углу виа Торнабуони. Но все это кажется уже сказкой.
– Отчего бы вам не провести медовый месяц в Италии, Луиза?
– А, так вы уже знаете, что я выхожу замуж? Кто вам сказал?
– Агата Ратибор сказала мне позавчера. Поезжайте в мой дом на Капри, Луиза. Я буду далеко в Финляндии, а вы – полной хозяйкой в доме. Месяц на Капри будет сладким, как мед, правда.
– Не могу. У меня изъяли паспорт. Мы не можем покинуть Германию, а в Литцензее живем как в изгнании.
Жизнь князей Империи была не безоблачной. Они не могли удаляться от своего жилища больше чем на несколько миль, смеялась Луиза, склоняя голову к плечу. Чтобы съездить в Берлин, ей нужно было запрашивать специальное разрешение.
Деревья отражались в реке, сладкий воздух освещала легкая вуаль серебристого тумана. Мы были уже далеко от моста, когда молодой офицер остановился поздороваться с нами. Высокий, светловолосый человек с открытым, улыбающимся лицом.
– О Ганс! – сказала Луиза и покраснела.
Это был Ганс Рейнхольд, он стоял перед Луизой по стойке смирно, вытянув напряженные руки по швам, а его лицо, словно под действием магической, неподвластной силы потихоньку поворачивалось в сторону приближавшегося взвода солдат. Это был его взвод: солдаты сменились с караула и возвращались в казарму.
– Пойдем с нами, Ганс, – тихо попросила Луиза.
– Я еще не кончил играть в солдатики. А вечером я на дежурстве, – сказал Ганс.
Его взгляд уже скользил прочь от лица Луизы, следуя за взводом, удалявшимся, громко печатая шаг по дорожному асфальту.
– До свидания, Ганс, – сказала Луиза.
– До свидания, Луиза, – сказал Ганс. Он поднес ладонь к козырьку, четко по-потсдамски отбросил руку, потом повернулся к Ильзе: – До свидания, Ильзе, – кивнул мне и бросился бегом догонять свой взвод, уже пропавший в глубине аллеи.
Луиза шагала молча, только велосипедные шины шелестели по влажному асфальту, слышался шум мотора на далекой улице да шаги людей по тротуару. Ильзе тоже молчала, только изредка встряхивала своей маленькой светловолосой головой. Время от времени человеческий голос нарушал постоянно присутствующее созвучие из шумов и звуковых фрагментов, создающее вечернюю тишину на улице провинциального города, но только человеческий голос гармонично вплетался в вереницу звуков, один только человеческий голос, и ничего иного, кроме человеческого голоса, чистого и одинокого.
– Через месяц Ганс должен ехать на фронт, – сказала Луиза, – мы едва успеем пожениться. – Потом добавила, поколебавшись секунду: – Эта война… – и замолчала.
– Война пугает вас, – сказал я.
– Нет, здесь другое. Вы говорите не то. В этой войне есть что-то…
– Что? – спросил я.
– Нет, ничего. Я хотела сказать… но это несущественно.
Мы оказались перед рестораном возле моста и вошли. Главный зал был полон. Мы сели в глубине небольшого отдельного зала, где несколько солдат молча сидели за столом и две молоденькие девушки, почти девочки, ужинали со старой дамой, похоже наставницей. Длинные, заплетенные в косы светлые волосы спадали на их плечи и на белые крахмальные воротнички серых костюмов монастырских воспитанниц. Луиза казалась смущенной, она оглядывалась вокруг, будто искала кого-то, поглядывала на меня и грустно улыбалась. Вдруг она сказала:
– Je n’en peux plus[224].
В ее безыскусном обаянии была тень холодной суровости – суровости, присущей характеру Потсдама с его барочной архитектурой и его нео классическими притязаниями, с его светлыми фасадами соборов, дворцов, казарм, монастырских учебных заведений и изысканных и одновременно буржуазных домов на фоне густой и сочной зелени деревьев.
С Луизой я чувствовал себя свободно, как с простой девушкой, как с работницей: в ней было очарование скромной женщины из народа, робко печальной от безрадостной жизни, от монотонного ежедневного труда, от беспросветности. В ней не было ущемленной гордости и унылой жертвенности, напускной униженности, тщеславного целомудрия и обиды, в которых народ видит признаки былого величия; в ней ощущалась только печальная простота, тонкая, неосознанная смиренность, несколько замутненная чистота, родовая благородная невинность, тайная сила терпения, которая кроется в глубинах гордости. С ней я чувствовал себя свободно, как с одной из работниц, которых можно встретить вечером в вагоне метро или на туманных улицах предместий Берлина недалеко от фабрик, когда немецкие работницы выходят группами и шагают грустные и подавленные, а за ними идет молчаливая и мрачная толпа полураздетых, босых и растрепанных девушек, которых немцы пригнали из Польши, Украины и России после своих набегов за белыми рабами. У Луизы тонкие и хрупкие руки с прозрачными, бледными ногтями. Тонкие запястья с разветвлением голубых вен, сходящим на ладони. Она оперлась рукой о стол и разглядывала развешенные по стенам гравюры с изображениями лошадей, знаменитых чистокровных скакунов венской Hobe Schule, школы Хобе, созданные Верне и Адамом: на одних лошади шли испанским шагом на параде, на других – галопировали на фоне пейзажа с голубыми деревьями и зеленой водой. Я смотрел на руку Луизы, женщины из рода Гогенцоллернов. (Я узнавал руки Гогенцоллернов – недлинные, хрупкие, чуть полноватые, с сильно изогнутым большим пальцем, очень маленьким мизинцем и средним, чуть длиннее остальных пальцем.) Но руки Луизы теперь покраснели, их изъел щелок, испещрили тонкие морщинки, кожа потрескалась, как на руках работниц с Украины и из Польши, я видел, как такими руками они держали черный хлеб и ели, сидя у стены литейного цеха в тот день, когда я попал в пригород Рулебена; такие же руки были у «белых рабынь» с востока, русских работниц с металлургических заводов, которые по вечерам заполняли тротуары промышленных кварталов Панкова и Шпандау.