Из Дневника старого врача - Николай Пирогов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
-Это почему?--спросил Крюков.
-Да профессор Кранихфельд запретил,-отвечала она, улыбаясь.
Крюков не утерпел, побежал к Кранихфельду за объяснением.
- Я узнал,- говорил ему Кранихфельд,- что вы часто отлучаетесь из дома ночью,- да потом, слово за слово, встречая противоречия, вдруг и бухни:
- Вот такие-то русские, г. Крюков, как вы, и дошли до самого страшного из преступлений: до цареубийства!
- Цареубийства!- восклицает Крюков,- да мы, русские, никогда и не слыхивали у нас о таком преступлении.
-А смерть Павла I?-возражает Кранихфельд.
- Как! Что вы говорите, г. профессор!-горячится нарочно Крюков,-да разве это могло быть? Мы об этом ничего не знаем и никогда не слыхали.
Кранихфельд оцепенел, увидев, что попал впросак.
С тех пор он оставил и Крюкова, и всех нас в покое.
Я опасался также встретить в Кранихфельде второго Василия Матвеевича Перевощикова, но, напротив, Кранихфельд не мог нахвалиться моим прилежанием в посещении госпиталей, анатомического театра и лекций.
(В обширном отчете русскому министру просвещения от 4 сентября 1833 г. Кранихфельд писал: "Г. доктор Пирогов прибыл сюда к 15 июня. Кажется, его понятия о медицине и хирургии есть больше теоретические, нежели практические. Хотя он меня посещал более других, но при всем том его внутренний взгляд на предметы мне известен меньше, нежели прочих воспитанников. С утвердительностью могу сказать, что его характер имеет свойства большой гибкости. Он умеет управлять обстоятельствами и покоряться воле другого, если отношения того требуют. Он в продолжение всего курса посещал только хирургическую клинику г. профессора и доктора фон Грефе и изредка присутствовал при упражнениях моих в глазной клинике. Я его ознакомил со многими практическою хирургиею занимающимися профессорами и лично ввел в семейство г. ст. сов. Гуфеланда" .
В том же письме Кранихфельд поддерживает просьбу П. и Иноземцева о высылке им дополнительных средств на расходы, связанные с учением.)
Лекции Кранихфельда даже для того времени, когда еще сильно господствовали в умах разные философские бредни, считались допотопными. Рассказывали, например, о такого рода пассаже.
-Природа,-утверждал Кранихфельд на одной лекции,- представляет нам всюду выражение трех основных христианских добродетелей: веры, надежды и любви. Так, целый класс млекопитающих служит представителем первой из них-веры; земноводные как бы олицетворяют надежду, а птицы - любовь.
Этот мистический сумбур в голове Кранихфельда не препятствовал ему, однакоже, быть довольно порядочным окулистом того времени. Он делал отчетливо и довольно хорошо извлечение катаракта (хрусталика) и круга глазного зрачка и т. п.
Владычество Кранихфельда над нами продолжалось недолго. С отставкой князя Ливена и с вступлением в министерство гр. С. С. Уварова, уволен был от нас и Кранихфельд. Место его заступил генерал Мансуров; при нем мы получили прибавку жалованья, освободились совершенно от нравственной опеки.
(Товарищ П. по учению за рубежом, В. С. Печерин (1807- 1885), посланный от Петербургского университета, вспоминал впоследствии: "Я тотчас же написал отчаянное письмо к академику Грефе [Ф. Б. 1780- 1851], а через него к Уварову, что... нас, членов профессорского института, будущих профессоров России, отдали под присмотр какому-то берлинскому ханже, который шпионствует за нами даже на наших квартирах, и пр. и пр. Письмо мое имело отличный успех... Кранихфельда тотчас же отставили от должности и за это ему дали Владимира [орден], а нас из духовного ведомства перевели в военное, т. е. отдали под надзор честнейшему и благороднейшему человеку, военному агенту генералу Мансурову" .
Ал. Павл. Мансуров (1788-1860) был русским военным агентом в Берлине.)
Во время нашего пребывания в Берлине приезжал император Николай, остановился у посла Рибопьера и велел явиться туда всем русским.
Я занемог в это время простудою и не мог явиться.
Явилось много других и между прочими некоторые поляки; на одном из них остановился взор императора.
-Почему это вы носите усы?-спросил строго государь, подойдя близко к сконфуженному усачу.
- Я с Волыни - ответил он чуть слышно.
- С Волыни или не с Волыни, все равно; вы - русский, и должны знать, что в России усы позволено носить только военным,- громким и внушительным голосом произнес государь.
-Сбрить!-крикнул он, обращаясь к Рибопьеру и показывая рукою на несчастного волынца.
Тотчас же пригласили этого раба божьего в боковую комнату, посадили и обрили.
Если бы великие мира сего были сердцеведами и могли бы видеть глубокую затаенную злобу молодых людей, присутствовавших при этой возмутительной сцене, то преследование человеческой свободы булавочными уколами, мне кажется, давно не существовало бы. Да, эти булавочные уколы в виде запрета ношения бороды и усов, курения табака на улицах и т. п. отравляют жизнь не менее административных высылок. Но мне еще не раз придется затронуть этот кошмар русского царства.
(Этот абзац, появляющийся в печати впервые (как и многие другие), имеет в рукописи некоторый вариант (зачеркнутые фразы); автор не сразу выработал окончательный текст.)
В Берлине, прежде всего, мне надо было распорядиться с домашнею жизнью. Денег оказалось, по моим соображениям,- несмотря на излишнюю покупку фуляров в Гамбурге, достаточно до конца семестра, то-есть до нового жалованье. Я нанял квартиру в улице Charite, y вдовы какого-то мелкого чиновника. Помещение мое состояло из одной, но весьма просторной комнаты, отделенной наглухо забитою дверью от хозяйского помещения. Семейство вдовы состояло из подростков, одной дочери и мальчика сына, настоящего берлинского Strassenjunge, (Уличного мальчишки) подававшего надежду сделаться впоследствии настоящим berliner Louis.
Мебель моя состояла из кровати, софы, пяти-шести стульев, шкафа, стола и комода,-увы! как оказалось после-плохо запиравшегося. В этот злосчастный комод я и положил, вместе с другими вещами, бумажник с прусскими ассигнациями, пересчитав их предварительно не один раз. Что касается до пищи и питья, то оказалось, что я гораздо легче мог найти себе приют, чем отыскать хотя сколько-нибудь сносный способ питания моего тела.
В Дерпте, на Мойеровском столе, простом и питательном, я отвык от трактирной кухни, и одно воспоминание о рисовой каше с снятым молоком, водянистом супе и твердом, как подошва, жарком, доставлявшихся нам в трех глиняных судках из трактира Гохштетера в первый семестр нашего пребывания в Дерпте,- уже одно, говорю, воспоминание об этих кулинарных прелестях возбуждало во мне отвращение к пище и тошноту, и я рад был услышать от моей хозяйки, что она бралась приготовлять мне обед.
Вскоре, однакоже, оказалось, что Гохштетер в Дерпте был, по крайней мере, в том отношении добросовестен, что он заменял малую питательность отпускавшейся им неудобоваримой пищи поистине огромным количеством съестного материала. Хозяйка же моя в Берлине умудрилась так распорядиться, что, отпуская для моего обеда: а) суп, еще более водянистый, чем Гохштетеровский, b) мясо вареное и жареное, еще менее едомое, и с) блинчики, уже вовсе неедомые и иногда заменяемые куском угря (Аа1) весьма подозрительного свойства,- вместе с тем и количеству не давала выступать из самых ограниченных размеров.
Промучившись так около двух недель на хозяйском столе, утоляя дефицит питания чем ни попало, но с двойным ущербом для кармана, я, наконец, решился, по совету товарищей, абонироваться на месяц в трактире. Предстояла, однакоже, трудность выбора. В одном из них, предназначенных исключительно для учащейся братии, абонемент был 3 талера в месяц, то-есть по Silbergroschen за обед. В другом,- Unter den Linden,- абонировались за пять талеров (по Silbergroschen за обед); и в том, и в другом абонент имел право выбирать по карте кушанья. После многих колебаний, я избрал абонементом Unter den Linden.
От водянистого супа, однакоже, я и тут не ушел; только он тут явился под французским наименованием : - bouillon clair. (Чистый бульон)
И вот, тарелка этого чистейшего водяного раствора, кусок boeuf a la mode или Rinderbrust naturel (Мяса или жареной грудины) и порция Mehlspeise (Мучной пищи ) с ягодным соком составляли мой обед в течение целого месяца и более.
Так как я был всегда худощав, то не знаю, можно ли было заметить истощение тела от недостаточного питания: я чувствовал, однакоже, ежедневно к вечеру, набегавшись от старого анатомического театра (за Garnison-Kirche) и Charite и оттуда в Ziegelstrasse,- неудержимую потребность еды, и удовлетворял ее разною дрянью вроде лимбургского сыра, колбасы и т. п., как наименее бившей по карману. Так я рассчитывал пробиться до конца семестра; но суждено было не то.
Однажды я иду в комод за деньгами, вынимаю бумажник, смотрю-не верю глазам: пачка прусских ассигнаций в 5 талеров, еще не так давно довольно пузастая и тем поддерживавшая во мне надежду, показалась мне необыкновенно исхудавшею. Я принимаюсь считать, и - боже мой, что же это такое? Мне так нехватит и на 2 месяца, а до конца августа - еще 3, да, сверх того, я должен еще внести за privatissimum y профессора Шлемма. Как же я мог так ошибиться в расчете? А считал ли я всякий день, что расходовал, поверял ли отложенные в бумажнике деньги, и когда их поверял? Вел ли хоть какую-нибудь приходо-расходную тетрадь? Нет, нет и нет. А между тем я наверное знаю или, лучше, чувствую, что обворован.