Пещера и тени - Ник Хоакин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Джек Энсон молчал.
— И если я убил ее, Джек, то почему медики установили, что она умерла естественной смертью?
Джек уткнулся в ладони лицом. Почоло подошел, похлопал его по спине:
— Я все же полагаю, старина, что голая девушка с крабом и призрак Нениты Куген в красном свитере тебе просто померещились. И вообще, ты бы показался врачу. Обещай мне это.
Джек не шевелился. Почоло отошел от него.
— Мне надо идти, Джек. Жаль, что ты так думаешь обо мне. Но поверь, я не затаил обиды на тебя. Пока.
Джек услышал, как отворилась и затворилась дверь. Он все еще сидел на кровати, спрятав лицо в ладони. Его сотрясала дрожь. Наконец он беспомощно разрыдался. Как обмануть время и безумие? Сейчас он боялся даже встать, даже открыть глаза.
Вдруг он почувствовал какое-то движение над ним, и что-то холодное коснулось его шеи. Он конвульсивно дернулся и с воплем вскочил, с ужасом глядя вверх. Перед ним стоял Почоло.
— Почему ты плачешь, Джек?
Джек схватил его руки:
— О Поч, Поч, мне страшно! Я не хотел тебя обидеть! Должно быть, я сумасшедший, Поч, сумасшедший!
— Нет, Джек, ты не сумасшедший. Не считай себя сумасшедшим и не думай об этом! Бояться собственного безумия — это самое ужасное. Поэтому я и не мог уйти. Я не мог оставить тебя наедине с этим страхом. Ты не сумасшедший, Джек, поверь мне, я знаю. Более того, ты действительно проявил редкую проницательность.
Джек смахнул слезы с ресниц.
— Что ты имеешь в виду, Поч?
— Что ты действительно обнаружил мистера Хайда.
Гримаса ужаса опять перекосила лицо Джека:
— Так, значит, ты все же убил эту девушку?
— Нет. Но я хочу рассказать тебе, как я не убил ее.
Почоло снова сел в кресло.
— Слушай! — сказал он.
4— Может, ты и прав, Джек, и подсознательно я все еще ненавижу то время, когда был объектом благотворительности в школе и Мистером Попрошайкой в нашей компании, а все вы говорили мне «слуга». Я чувствую в себе желание отомстить за прошлое — особенно моему дорогому антиклерикальному папаше, который, изрыгая богохульства, пил запоем, а мы тем временем влачили нищенское существование в убогом многоквартирном доме. Хуже нет, когда «порядочные» семьи, лишившиеся своего положения, все еще стремятся высоко держать голову — этакая родовая знать в отрепьях. Во мне и сейчас все сжимается, как вспомню мать идущей по рынку с таким видом, будто за ней следуют еще две-три служанки с корзинами. Торговок рыбой ведь не проведешь. Они ей нагло, прямо в лицо говорили, что нечего задирать нос, глядя на их товар: «Донья Пупут[109], проходите, это вам все равно не по карману». И тем не менее никакие насмешки не могли заставить ее на людях повесить нос или склонить голову, хотя, подходя к дому с кульком моллюсков или мелкой рыбы, она, бывало, чуть не плакала. А дома обожаемый папочка в сломанном кресле-качалке кашляет над джином да громогласно клянет церковь. Я ненавидел его. И если я пришел к священникам, то только назло ему.
Но не думай, что в этом все дело. Конечно, первоначальной причиной моего благочестия могло быть желание отомстить отцу, но меня и самого влекла церковь. И пока ты, Джек, киснул там в унынии на своем острове, я здесь неуклонно продвигался вверх и вверх как воинствующий сын церкви, как ловкий бизнесмен и как толковый политик. Мистер Попрошайка добился успеха, и его начали прочить в президенты одновременно с Алексом Мансано, который раньше называл меня слугой и держал при себе на побегушках. Но он с самого начала стоял по эту сторону, а я — по ту, и по другую сторону от моего дорогого папочки, который был заодно с Алексом и его папочкой, доном Андонгом, моими заклятыми врагами, ибо они были самыми ярыми антиклерикалами того времени.
Уже тогда я считал, что, сравнявшись с ними в положении, я буду способен на большее. В чем состоял их главный аргумент? В том, что приход христианства развратил филиппинца. Но если подлинный филиппинец есть филиппинец языческий, то почему они не доводят этот аргумент до логического конца? Филиппинец снова обретет себя только тогда, когда снова станет язычником. Reductio ad absurdum[110] да? Нет, ибо дело тут в том, что вырвать филиппинца из лона христианства — значит освободить его, вернуть к доиспанским корням, а это и есть цель националистов. Но мне казалось, что они боятся заходить так далеко.
Тут у нас действуют миссионеры, обращают в христианство филиппинские племена, оставшиеся языческими, — почему же националисты не вопят во весь голос, что это, дескать, развращение последних подлинных филиппинцев? Где патриотический протест против посягательства на душу филиппинцев, которых и деколонизировать-то не надо? Я чувствовал, что националисты непоследовательны. Ругать монахов былых времен за то, что они обратили нас в христианство, — разве это не пустое занятие? Куда логичнее было бы положить конец той деятельности по обращению в христианство, которая сегодня идет вовсю на наших глазах, среди нас самих, среди наших язычников.
А тут как раз эти неоязыческие культы в Пангасинане, в Горной провинции, пытавшиеся возродить древние верования. Ну и что же националисты? Рискнули они хоть раз выступить в защиту неоязычников? Нет, они смотрели на них свысока, как на знахарей и деревенских чудотворцев. С одной стороны, филиппинское язычество превозносили как проявление подлинно народного духа. С другой — его же третировали, объявляя пустым предрассудком.
Как я уже сказал, я чувствовал, что если бы остался там, по ту сторону, то сыграл бы свою роль с куда большим успехом, чем все они. И вдруг оказался здесь, в этом лагере.
Как это случилось? Два года назад, ты знаешь, я уговорил дона Андонга посетить курсильо. Поначалу я не питал никаких иллюзий, и в мыслях не имел, что это произведет на него хоть какое-нибудь впечатление. А когда потом узнал, что он общается с духовными наставниками, то был ошеломлен. Но мое удивление вовсе не было радостным. Я почувствовал, что меня провели, и приуныл. Ведь сам Мистер Националист, лютый враг церкви, готов покориться ей. Мне казалось несправедливым, если вдруг та сторона потеряет такого борца. Я наслаждался нашим поединком, и мне вовсе не улыбалась мысль получить его в союзники.
Да, я знаю, о чем ты думаешь, Джек. Ты думаешь, я все еще хотел насолить отцу, ибо никак не желал быть на его стороне. Да, мое место всегда в противоположном лагере. И если дон Андонг, заместивший моего покойного отца, перешел в лагерь церкви, то мне надо покинуть его, чтобы по-прежнему быть против отца. Пожалуй, этим можно объяснить одну совершенную мною подлость. Я свой человек в церковных кругах, и мне было известно, когда именно дон Андонг должен был в присутствии кардинала объявить о принятии веры. Я постарался, чтобы об этой тайне узнали активисты. В результате — демонстрация против дона Андонга в день его обращения, вину за которую свалили на Алекса.
Тогда я еще не имел четких планов и, уж конечно, не думал, оставаясь в церкви, тайно помогать ее врагам. Но из-за этого злого поступка, совершенного под влиянием минуты, я неожиданно превратился в мистера Хайда, двойного агента, работающего на тех и на других. И как это увлекло меня! Никогда раньше я не испытывал такого радостного возбуждения, такой полноты чувств, как в момент, когда стоял свидетелем обращения дона Андонга на вилле кардинала и одновременно слышал рев демонстрантов у ворот, сознавая, что то и другое — дело моих рук. Власть для меня дело привычное, но такая власть — о да! Я словно умножил свою жизнь на два. Я был христианином, благоговейно свидетельствующим приобщение к вере, и в то же время как бы антихристианином, который там же, стоя у ворот, проклинал эту веру.
В тот миг я увидел, какой путь открывался передо мной. Воспротивиться обращению дона Андонга собственным сенсационным отступничеством меня не устраивало. Довольно того, что я неожиданно и всецело стал язычником в сердце своем. Оставаясь в рядах церкви и подрывая ее изнутри, можно ведь сделать для язычников больше. А кроме того, необходимость таиться насыщала каждый миг таким ощущением полноты жизни, что мне казалось, будто и чувствовать я стал вдвое острее.
Ты спросишь, так ли внезапно я сделался язычником? Отвечу — нет, процесс шел исподволь и давно, хоть я сам не ведал об этом. Ибо все время, пока я просто отбивал нападки на церковь со стороны дона Андонга и националистов, я видел, что им чего-то еще не хватает, и мысленно формулировал для себя решающий, на мой взгляд, довод националистов: раз подлинный филиппинец есть филиппинец языческий, христианин вообще не может быть филиппинцем. А тут вдруг понял, что уверовал в это целиком. Вот почему мое тайное отступничество не привело меня в один лагерь с Алексом. Ему и его националистам казалось достаточным быть просто врагами христианства, между тем как следовало активно защищать язычество. Ибо спасение филиппинца — в восстановлении язычества на Филиппинах.