Гувернантка - Стефан Хвин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Не видеть. Не слышать. Не чувствовать. Закрыть глаза. Закрыть и не открывать. До конца. Но как крепко ни зажмуривайся, видеть ты не перестанешь. Всегда какое-то мелькание разноцветных линий. Воспоминания. Картины. Ты не перестаешь видеть, потому что ты есть. Потому что никогда не перестаешь быть.
Оттого я изо всех сил стараюсь себе представить, как будет, когда я на самом деле перестану быть.
Но душа слишком слаба, чтобы поверить в собственный конец. Она знает, что чувствовать будет всегда.
Так не потому ли меня не радует мысль, что когда-нибудь я, возможно, буду спасен?»
Отец Александра не знал, что делать с этим разорванным надвое, исписанным неровным почерком листком, и, минуту подержав в пальцах, вернул его Игнатьеву, который аккуратно, как тоненькую папиросную бумажку, сложил обе половинки и, не переставая странно улыбаться, спрятал в портмоне.
Сам Игнатьев по приезде в Варшаву поселился в особняке на Уяздовских Аллеях, который купил по случаю у Зальцмана. Мелерс завещал ему огромную сумму, лежавшую на счету в швейцарском банке, так что теперь он был богат и мог не беспокоиться о будущем. Он охотно захаживал на Новогродскую, где его принимали не только в память о советнике Мелерсе. Транспортная фирма, которую он основал, посредничала в торговле деревом между лесопилками на Волыни, верфями в Гамбурге и шахтами в Рурском угольном бассейне. Люди, помнившие Игнатьева по былым временам, встречая его в Саксонском саду, не могли оправиться от изумления. Он теперь носил костюмы из мягкой шерсти и легкие шляпы на манер английских джентльменов, которые, приезжая в Варшаву по делам, охотно вывозили из «восточной столицы» молоденьких жен, блещущих светлой славянской красотой. Писатели Чехович и Униловский навсегда запомнили седовласого белоэмигранта с Уяздовских Аллей, который носил на пальцах перстни из сибирского золота и щедро поддерживал молодых поэтов.
О советнике Мелерсе Игнатьев говорил немного.
Кажется, только раз — во время одного из приемов на Новогродской, когда вина было выпито больше обычного, — он рассказал, как сам выразился, заслуживающий внимания анекдот из жизни своего хозяина, хотя, с какими намерениями рассказал, осталось не очень понятным.
Речь шла о давно минувших годах, когда по салонам Петербурга разнеслась весть, будто советник Мелерс без памяти влюбился в венгерских цыган; одни, слыша такое, лишь пренебрежительно пожимали плечами, другие относили на счет его широко известных эксцентрических склонностей — что, впрочем, было не столь уж далеко от правды. Описания обрядов и образа жизни цыган, обнаруженные в записках, которые советник Мелерс составлял для Комиссии по безопасности, поражали своей красочностью не только чиновников министерства просвещения, но и сотрудников Имперской канцелярии.
Отправившись летом в очередное путешествие — так звучал рассказанный Игнатьевым анекдот, — юный Мелерс в каком-то из цыганских таборов на юге России познакомился с цыганкой из рода кэлдэрашей по имени Маруша и, придя в неподдельное восхищение от песен, которые девушка сама складывала, записал их, а затем издал за свой счет в одном из петербургских издательств. Прекрасно оформленный сборник был снабжен цыганско-русским словарем важнейших выражений, ибо Мелерс счел стихи настолько хорошими, что их стоило представить широкой публике и в оригинале, и в переводе, тем паче что это могло бы — такую он выразил надежду — умерить весьма распространенную в России неприязнь к цыганам. Он не ошибся: книга была с энтузиазмом принята петербургской публикой и критиками, а кое в каких салонах на берегах Невы даже выразили желание поближе познакомиться с таинственной сочинительницей «чудесной лирики российских степей».
Спустя несколько недель Марушу до полусмерти избили соплеменники за то, что она выдала тайну цыганского языка. Преследуемая сородичами, всеми отвергнутая, она вскоре обезумела и умерла в забвении. Мелерс до последних дней навещал ее в приюте св. Кирилла на Медном острове, приносил вино и хлеб, платил за уход, но она его уже не узнавала и даже однажды — чем чрезвычайно развеселила прочих больных — приняла за черта. После ее смерти советника якобы видели на улицах Петербурга, где он обходил один за другим книжные лавки, скупая, чтобы потом сжечь, весь тираж «чудесной лирики российской степи».
Ничего больше к этому рассказу Игнатьев не добавил.
Причины его молчания стали понятны несколько месяцев спустя. Одна варшавская газета начала печатать отрывки из только что изданной в Париже книги Федорова о «петербургских знаменитостях». Среди варшавских публикаций оказался фрагмент, посвященный советнику Мелерсу.
«…Его необычайные способности, — писал в своей книге Федоров о хозяине Игнатьева, — были замечены рано, хотя юный ум развивался весьма прихотливо. Отец мальчика — по прямой линии внук генерала Вильгельма Мелерса, которого пригласила из Штеттина в приволжские гарнизоны императрица Екатерина, — нанял хорошего гувернера, чтобы придать интересам сына более четкую направленность, однако, несмотря на все эти старания, юный Мелерс, по природе своей переменчивый и беспокойный, столь же горячо увлекался математическими упражнениями, сколь легко бросал их ради астрономии или теологии.
Все давалось ему с необыкновенной легкостью. С математикой Бойля он познакомился на восьмом году жизни, о космологической системе Лапласа размышлял в возрасте одиннадцати лет, а когда ему исполнилось двенадцать, стал помогать управляющему отцовским имением вести счетные книги, что его забавляло, поскольку с расчетами, на которые того уходила неделя, он справлялся за один вечер. Пышущий здоровьем, разрумянившийся от ветра, он любил ездить верхом на кобыле по кличке Раиса и собирал травы для гербария на окрестных полях…
…Когда, — писал несколькими страницами ниже Федоров, — в правом крыле усадьбы Мелерсов в Желяеве вспыхнул пожар, была выломана дверь запертой комнаты на втором этаже. Еще много лет спустя те, кто гасил огонь, рассказывали, что они увидели за этой дверью.
Вся комната была заставлена стеклянными сосудами. Юный Мелерс — что обнаружили лишь после того, как потушили пожар, — держал в них представителей животного мира, которые — как он выразился позднее — свернули с узкой тропки правильного развития. Лишь после этого открытия крестьяне из соседних деревень стали рассказывать, с какой страстью желяевский барчук выискивал в их овинах и сараях все необычное, платя зачастую немалые деньги за каждый “любопытный экземпляр”.
Когда огонь погас, полусгоревшее помещение подверглось тщательному осмотру. Комната на втором этаже — как гласило донесение в одесскую прокуратуру — имела концентрическую структуру. Посередине, будто огромная стрелка солнечных часов, торчал из пола железный прут, вокруг которого по спирали были расставлены стеклянные сосуды с разными диковинами. Рядом с прутом — наименее деформированные образцы, дальше экземпляры со все более отчетливыми отклонениями от нормы, наконец, у самого окна сосуды с образцами, вызывавшими неподдельный ужас. В разговоре с отцом юный Мелерс несколько раз употребил слова, которых обитатели усадьбы не знали. Он говорил о axis mundi, оси мира, а также часто повторял латинское слово fundamentum.
Узнав, что уцелевшие остатки коллекции зарыли в землю за оградой парка, юноша пришел в отчаяние. Он потом месяц с лишним болел, бредя во сне о какой-то непростительной вине, которую никогда не удастся искупить. Отец, дежуря у постели сына, не переставал думать о нехороших тайнах рода. Кое у кого из родственников по боковой линии, ведущей свое начало от Иоганна Мелерса, чиновника Морской комиссии в Петербурге, который прибыл в Россию из Бранденбурга еще при Петре I, наблюдались тяжкие душевные расстройства и физические изъяны, о чем в семье предпочитали не помнить.
Выздоравливая, юный Мелерс вел с гувернером долгие беседы, чрезвычайно тревожившие его наставника. Почему растения или человеческие тела иногда утрачивают естественную форму в результате elephantiasis[68]? Имеется ли у всякой вещи свой образец правильной формы, и если да, то существует ли этот образец только в нашем уме или есть и в реальности? И как до этого образца добраться, как его опознать? Может быть, путем изучения обладающих идеальными пропорциями греческих статуй?
И что такое по сути своей болезнь? Для чего она надобна Богу? Разве без нее мир был бы менее совершенным? И если это так, то почему страдание всегда разрушает красоту? Почему Бог дозволяет, чтобы рождались безумцы и мужчины, не испытывающие влечения к женщинам? Их Он тоже примет в Царствие свое? А человек, который грешит, о том не ведая, — грешен ли он на самом деле?