Мне 40 лет - Мария Арбатова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Такие вещи спокойно говоришь мужчине, с которым можно переспать, а можно сказать в самый последний момент: «Извини, я пошутила!» Поэт затрепетал, ведь до этого я его год в упор не видела. Взял за горло приятеля, служащего в Союзе писателей на Воровского, и вытряс из него ключи от кабинета в бывшем особняке дома семьи Ростовых. Моя первая измена была насквозь литературной. Поэт подозревал, что я внезапно осознала масштаб его дарования. На диван были постелены рукописи молодых писателей, думаю, это было самой активной работой с ними в казённом доме литературы. А я устало думала: «Дети уже дома уложены, ещё стирка, уборка, незаконченная курсовая. Ну, ладно. Главное, дело сделано».
С этой секунды я не скрывала своей жизни, просто муж боялся задавать прямые вопросы. Сам же раздувал из мухи слона, провоцируя меня на ревность.
Это не означало, что семейный климат был непоправимо испорчен. Семья казалась Саше показушной итальянской мелодрамой, и я охотно подыгрывала. Мы любили друг друга, мы просто не знали, как это должно выглядеть, ведь у наших родителей было сталинское детство и полный запрет на выражение эмоций. Как все люди моего поколения в первых браках, мы пользовались иностранными киноштампами, и когда он на восьмом году супружества залезал в доме отдыха в окно на второй этаж с цветами в зубах, и когда мы с трагическими лицами отыгрывали «Всё! Это конец!». Как говорила Зарка: «Каждый раз, когда я приезжаю в Москву, вы в очередной раз разводитесь и в очередной раз пытаетесь купить рояль!».
Итак, список составленный с Дашей, теребил душу и напоминал соцобязательства. Одновременно с написанием пьесы я впахалась в три интриги: с врачом, поэтом и прозаиком. Врач был боевит в постели, но скучен во всем остальном. Как всегда бывает с такими мужчинами, совершенно невозможно объяснить, почему больше не хочется встречаться. Он подозрительно спрашивает: «Что не так?». А ты по доброте душевной что-то врёшь, зная, что нельзя тратить время на встречи с человеком, с которым невозможна игра, а в ассортименте только добротный половой акт, честный, как анализ крови.
Поэт был упакованный господин лет сорока с выученной циничностью в манерах. Как все успешные, но не партийные деятели пера, он кормился на переводах, ползая ради этого на животе, а в среде молодняка строил из себя лишнего человека. Он хвалил и экспертировал мои стихи, хотя не шевельнулся, чтоб порекомендовать их для печати, и вяло ухаживал. Как-то остановил машину ночью у сада Эрмитаж и предложил романтическую прогулку. Мы взобрались на освещённую эстраду, он пышно прочитал свой стих, погладил меня по волосам. И сказал усталым голосом трагика в последнем акте:
— Вы не понимаете, деточка, с кем связались… Мы совершенно циничное поколение. Вы даже не представляете, на что мы способны. Ведь я могу грязно овладеть вами прямо здесь, на этой эстраде, под светом луны и фонарей. Вы будете кричать, но вас никто не услышит.
Он был такой поношенный плюшевый медведь, играющий д'Артаньяна, и было страшно интересно, как в его исполнении выглядит «грязное овладение». Да и вообще уже было пора. Как драматурга меня всегда раздражало, когда партнёр не чувствует ритма спектакля. Я расслабленно приблизилась к нему, нежно расстегнула две пуговки на рубашке, молнию на его джинсах и нежно сказала: «Вперёд!».
Поэт нервно замер, засверкал глазами, застегнул ширинку и впал в педагогический пафос о том, что молодые поэтессы — это исчадие ада, которым всё равно, где и с кем. Но он не таков, потому что ещё есть люди, для которых свято божественное соитие мужчины с женщиной, которое должно происходить в квартире, в крайнем случае в подъезде или машине. После чего за руку повёл меня в машину.
Но стоило приступить к божественному соитию в машине, как в стекло постучался милиционер, бодро козырнул и попросил права. Мы ещё не делали ничего такого, что могло бы нарушить общественный порядок, но пока молодец в форме изучал бумаги на машину, поэт трясся и заискивал так, как будто машина трижды в угоне, а в багажнике пять расчленённых трупов. Опыт подсказал мне, что божественное соитие не состоится, поскольку возвышенная нервная система не выдерживает таких перегрузок, и я отыграла обратно.
Мы продолжили отношения в тепличных условиях квартиры, и вся палитра сорокалетнего интеллигента восьмидесятых предстала передо мной. Поэт был лжив, пижонист, сентиментален, скуп, безответствен и ленив. Любимым его жестом было опрокинуть под финал рюмку водки и огорчённо сказать: «Как жаль, что я не могу тебя отвезти, я же выпил! Но я посажу тебя на такси!»
Я садилась в такси, вылезала у соседней остановки метро и добиралась на общественном транспорте. Денег на такси из центра в Ясенево у меня, естественно, не было, но сообщить об этом я не могла из ложной гордости.
Я не была влюблена, но он был забавен. Эдакий герой литературной элиты, с отличной фактурой, сквозь мусор из него иногда проглядывал вполне милый человек. Да и в двадцать два года невозможно видеть старших таким безжалостным зрением, как в сорок.
В прозаика я влюбилась как сумасшедшая. Он был некрасивый, отлично сложённый, талантливый писатель и страшно заводной эмоционально. Показателем внутреннего горения для меня были стихи. Когда я влюблялась, я писала стихи как сумасшедшая. Мы не столько с ним и встречались, сколько было внутренне прожито. Нас развели жёсткие обстоятельства, о которых умолчу, чтобы герой не просчитывался. До сих пор я помню прикосновения его рук. Собственно, остальные два были для статистики. Если я не собиралась увязать в мужике по уши, я придумывала дублёров, чтобы они эмоционально уравновешивали. Я была молодой, ещё не умела вынимать себя за волосы из ситуаций, в которых можно было погибнуть, и защищалась от одних мужиков другими.
Четвёртый сюжет был незапланированным. Мы с Дашей пили кофе в компании в Доме литераторов. Подсел красивый, немного хипповый малый из литературоведов, я мгновенно сделала стойку, но он оказался так мил и интересен, что через двадцать минут я забыла о стойке и слушала раскрыв рот. Я ведь всё это время говорила только об Олеше и его окружении, а литературовед занимался ими.
— Ну, хорошо, с Катаевым мне всё ясно, с Шкловским — тоже, но я ничего не понимаю про Юрия Карловича. На сто голов талантливей их обоих, с таким чувством формы, с таким жанровым разнообразием. Как он мог за тридцать лет не написать ни одной серьёзной вещи? — спросила я.
— Дважды боялся. Боялся написать и не попасть в ногу и боялся признаться себе в этом. Ненавидел советскую власть и надеялся получить от неё орден Дружбы народов за вклад в литературу, — ответил собеседник. — А вы читали книгу Белинкова?