Годы войны - Василий Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вечером после ужина летчики сидели на террасе и выпивали. Все они возбужденно говорили, плохо слушая один другого. Днем они получили благодарности от столь высокопоставленных людей, что, казалось, легче получить на Земле радиосигнал с Марса, чем подобные служебные телеграммы.
Было очень душно, и казалось тщетным бесшумное вращение вделанного в потолок большого, как винт самолета, вентилятора.
Командир корабля подошел к перилам. Так же как и вчера, мерцали в большой высокой черноте южные звезды и неясно светлели над темной землей лепестки цветов.
Баренс повернулся к товарищам, сидевшим за столом, и сказал:
— Меня всю жизнь раздражали старинные, заросшие сады, тупой и жадный лопух, крапива, лесная неразбериха тропиков. К чему прут из земли тысячи хищных, ординарных, на одно рыло растений? Я всегда верил, что садовники истребят эти заросли и в мире восторжествуют лилии, платаны, дубы, буки, пшеница.
— Понятно, — проговорил, зловеще и дурашливо посмеиваясь, краснолицый, как индеец, Митчерлих, — все ясно. Мы с командиром против зарослей.
Шея его была багрова, — казалось, вот-вот вспыхнет от этой огненной багровости сухая седина. Он багровел так, когда пил долго и много. Он поднес стакан Баренсу и сказал:
— За успех садовников.
Баренс выпил и, поставив пустой стакан на перила террасы, проговорил:
— Хватит хвалить садовников.
Второй пилот объяснил:
— Сегодня Баренс не хочет думать о ботанике и вегетарианстве.
— Блек, дорогой друг, это все ерунда. Не стоит говорить. Но вот где Джозеф, я хочу с ним выпить, — проговорил Баренс.
— Он вышел на минутку, моет руки.
— По-моему, он уже четыре раза мыл руки.
— Ну что ж, его так учила мама, — сказал Митчерлих.
— За кого молился аптекарь, когда Джо нажимал на железку, — за них или за нас? — спросил Диль.
— Надо было спросить, если тебя это интересует, а теперь он уже докладывает в Вашингтоне: «Митчерлих — бабник, Диль — обжора», — а президент хватается за голову.
— Вам льстит, что он слышал твое и мое имя? — спросил Митчерлих. Плевал я на все это.
— А почему бы и нет? Представляешь себе, как выбирали людей для такого дела! А? Выбрали-то наш экипаж.
— Ничего не понимаю, — сказал Коннор, вернувшись на террасу, — все вы ничуть не изменились.
— Ты поменьше пей, Джозеф, это все же не молоко. Перекрыты все рекорды истории, я имею в виду — сразу.
— Это война, — сказал Блек, — не забудь — это война со зверем, с фашизмом.
Джозеф поднял руку и разглядывал свои пальцы.
— Тут выпили за садовников, — сказал Баренс. — Мне всегда казалось, что это самое честное, бескровное дело. А теперь я подумал: выпьем лучше за монастыри, а?
— Выходит, что я нажал на железку, не вы. Ладно.
— Да не шуми так, ты разбудишь весь остров
— Чему смеяться? А, Диль? Вас не интересует, куда они девались? крикнул Джозеф радисту.
— Авель, Авель, где брат твой Каин?
— Каин обычный паренек, немногим хуже Авеля, и город был полон людей вроде нас. Разница в том, что мы есть, а они были. Верно, Блек? Ведь ты сам говорил: пора подумать обо всем.
— Тебя действительно скучно слушать, — сказал Блек. — Кому нужны пьяные, глупые мысли? Знаешь, человек умирает надолго, но если он глуп, то навсегда:
На его лбу и на висках выступили красные пятна.
— Я слежу за тобой, Коннор, ты выпил не меньше меня, — сказал Диль.
— Я? Ты ослеп! Вот девочки свидетельницы — я выпил два литра.
— Пусть официантки присягнут, но это невозможно.
— Девочки, сколько я выпил? Только правду!
— Не пора ли пойти спать? — проговорил Блек и встал.
— Спать я не буду. Мне надо подумать.
— Вот видишь, ты перепил. Думать будешь в другой раз.
— Слушай, Джозеф, совет старшего по возрасту, — проговорил Блек. — Иди спать. И пусть астрономы без нас решают проблему — возможна ли жизнь на земле.
— Пусть дитя поспит с девчонкой, это заменит ему липовый чай или отвар малины. Утром ты проснешься счастливым и здоровым, — поддержал Митчерлих.
— Смотрите, Диль уже вычерчивает кривую храпа.
— Перестань ты наконец смотреть на свои ладони и пальцы! — крикнул командир корабля.
Они встретились днем, выспавшиеся, выбритые, щурились и улыбались при мысли о предстоящем длительном отпуске.
Дневное солнце било в глаза, блистало на плоскостях самолетов, и казалось, даже необъятного зеркала Великого океана было недостаточно, чтобы отразить его нержавеющий, вечный блеск. Свет солнца был щедр, огромен, затоплял пространство, мешал видеть, ослеплял людей, птиц, животных.
Баренс положил на стол пачку газет и сказал:
— Крепко же вы спали. Я завтракал один, никто не брал почты. Никто не слышал, что тут творилось.
— Что же?
— Джозефа свезли на рассвете в санитарную часть, у него стало неладно с головой.
Посмотрев на лица товарищей, он сказал:
— Не то чтобы совсем помешался, но вроде. Он отправился среди ночи купаться, а на столе оставил письмо. Потом пытался повеситься на берегу, его обнаружил часовой, и все обошлось. Первые слова его письмеца я прочел. Не стоит повторять: жуткое письмо, как будто именно мать кругом виновата.
Блек, сокрушаясь, присвистнул:
— Видишь, Баренс, ты вчера забыл — кроме монастырей, есть еще сумасшедшие дома. Я сразу заметил, что с ним нехорошо. Но ничего. Если это не на всю жизнь, то через несколько дней пройдет.
1953
Сикстинская Мадонна
lПобедоносные войска Советской Армии, разбив и уничтожив армию фашистской Германии, вывезли в Москву картины Дрезденской галереи. В Москве картины хранились взаперти около десяти лет.
Весной 1955 года Советское правительство решило вернуть картины в Дрезден. Перед тем, как отправить картины обратно в Германию, было решено открыть девяностодневный доступ к ним.
И вот, холодным утром 30 мая 1955 года, пройдя по Волхонке мимо кордонов московской милиции, регулировавшей движение тысячных народных толп, желавших видеть картины великих художников, я вошел в Музей имени Пушкина, поднялся на второй этаж и подошел к Сикстинской Мадонне.
При первом взгляде на картину сразу и прежде всего становится очевидно, — она бессмертна.
Я понял, что до того, как увидел Сикстинскую Мадонну, легкомысленно пользовался ужасным по мощи словом — бессмертие, — смешивал могучую жизнь некоторых особо великих произведений человека с бессмертием. И, полный преклонения перед Рембрандтом, Бетховеном, Толстым, я понял, что из всего созданного кистью, резцом, пером и поразившего мое сердце и ум, — одна лишь эта картина Рафаэля не умрет до тех пор, пока живы люди. Но может быть, если умрут люди, иные существа, которые останутся вместо них на земле, волки, крысы и медведи, ласточки — будут приходить и прилетать и смотреть на Мадонну…
На эту картину глядели двенадцать человеческих поколений — пятая часть людского рода, прошедшего по земле от начала летосчисления до наших дней.
На нее глядели нищие старухи, императоры Европы и студенты, заокеанские миллиардеры, папы и русские князья, на нее глядели чистые девственницы, проститутки, полковники генерального штаба, воры, гении, ткачи, пилоты бомбардировочной авиации, школьные учителя, на нее глядели злые и добрые.
За время существования этой картины создавались и рушились европейские и колониальные империи, возник американский народ, заводы Питтсбурга и Детройта, происходили революции, менялся мировой общественный уклад… За это время человечество оставило за спиной суеверия алхимиков, ручные прялки, парусные суда и почтовые тарантасы, мушкеты и алебарды, шагнуло в век генераторов, электромоторов и турбин, шагнуло в век атомных реакторов и термоядерных реакций. За это время, формируя познание Вселенной, Галилей написал свой «Диалог», Ньютон «Начала», Эйнштейн «К электродинамике движущихся тел». За это время углубили душу и украсили жизнь: Рембрандт, Гете, Бетховен, Достоевский и Толстой.
Я увидел молодую мать, держащую на руках ребенка.
Как передать прелесть тоненькой, худенькой яблони, родившей первое тяжелое, белолицее яблоко; молодой птицы, выведшей первых птенцов; молодой матери косули… Материнство и беспомощность девочки, почти ребенка.
Эту прелесть после Сикстинской Мадонны нельзя назвать непередаваемой, таинственной.
Рафаэль в своей Мадонне разгласил тайну материнской красоты. Но не в этом неиссякаемая жизнь картины Рафаэля. Она в том, что тело и лицо молодой женщины есть ее душа, — потому так прекрасна Мадонна. В этом зрительном изображении материнской души кое-что недоступно сознанию человека.
Мы знаем о термоядерных реакциях, при которых материя обращается в могучее количество энергии, но мы сегодня не можем еще представить себе иного, обратного процесса — материализации энергии, а здесь духовная сила, материнство, кристаллизуется, обращено в кроткую Мадонну.