Авиатор - Евгений Водолазкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Понравится ли Платоше написанное мной?
Почувствовал желание рисовать – давно такого не было. Установил на обеденном столе Фемиду. На книжную полку, освободив ее от книг, перенес с письменного стола лампу. Получилось неплохое – с тенью – освещение. Установил мольберт, взял лист бумаги, графитовый карандаш и начал рисовать. Еще мало что проявилось на листе, а я почувствовал, что рисунок получится. После всех моих многочисленных попыток рука сегодня вдруг вспомнила движения. С каждым штрихом она обретала уверенность, и я больше не думал о правилах рисования – рука сама всё знала.
Когда всё было готово, я включил все светильники и начал внимательно рассматривать рисунок. В нем было много недостатков, но это было неважно. Впервые за месяцы после разморозки мне удалось нарисовать что-то состоятельное. Главная моя претензия была, пожалуй, к тени. Я помнил, как меня учили не чернить ее, не забивать графитом поры бумаги. Даже сквозь штрих бумага должна слегка просвечивать. По определению светлой памяти Маркса, лучше недо-, чем пере-. Отнес бы это определение к искусству вообще.
Я снял лист с мольберта и положил на стол. Пошел на кухню, открыл хлебницу. Рядом со свежим хлебом лежали подсохшие кусочки, которые Настя не выбрасывала, храня их для голубей. Мне повезло: среди черных как смоль сухарей нашелся подсохший кусочек белого хлеба. Я мелко накрошил его на рисунок. Круговыми движениями, слегка нажимая, катал крошки по поверхности рисунка до тех пор, пока они не вобрали в себя лишний графит. Почерневшие крошки осторожно смахнул на пол широкой кистью. Самые мелкие – сдул.
Все линии остались, но стали намного бледнее. Я взял карандаш и еще раз прошелся по рисунку. Теперь он был несколько другим: акценты сместились. И таким он мне нравился больше. Я почувствовал радость. А еще подумалось – нет, не подумалось, просто кольнуло: на фоне массового падежа моих бедных клеток какие-то, получается, восстановились?
Июль 1913 года.
Нежаркие вечерние лучи пересекают парикмахерскую. В лучах кружится пыль.
1-й парикмахер, немолодой лысый человек, стрижет немолодого, но не лысого. Холостое лязганье ножниц в воздухе. Переходит в рабочий режим: полноценный звук подстригаемых волос.
2-й парикмахер тоже немолод и лыс. Зажигает спиртовку и прокаливает над ней опасную бритву. Помазком проходится по щекам клиента.
Можно ли доверять свои волосы лысому парикмахеру, имея в виду возможные комплексы и зависть? Вопрос…
Оба клиента решают его в положительном ключе. 2-й клиент рискует меньше, потому что его только бреют. В этом случае нанести большой урон внешности невозможно. Разве только порезать щеки.
Парикмахеры разговаривают друг с другом.
У них долгая – на целый, может быть, день – беседа о ценах на провизию. Они не могут принимать в нее клиентов – исключая лишь высказывания по отдельным продуктам. А во всей полноте – не могут.
Повторяют друг за другом отдельные слова и даже фразы. Задумчиво, по нескольку раз.
Клиенты не могут так повторять. Для этого им нужно овладеть особым ритмом стрижки. Особым ее спокойствием. А это доступно только профессионалам.
Сейчас, когда писал это, мне позвонил Яшин из архива. Сказал, что Воронин оказался жив.
Я даже не сразу понял, о ком идет речь. А понял – не поверил. Лагерный подонок Воронин – жив! Редкостный мерзавец – жив!
Яшин впервые звонил мне, а не Иннокентию. Сказал: случай особый, должен решать врач.
Да уж, особый. И не очень понятно, что тут решать.
В очередной раз осматривал меня Гейгер. Попросил закрыть глаза, вытянуть руки и каждой из них коснуться кончика носа. Не получилось. То есть получилось, но не сразу, а это, как я понимаю, не считается.
– Не считается ведь? – спрашиваю.
Он вяло улыбается. Ценит, иначе говоря, что я такой бодряк. Подозревает, правда, что эта бодрость – истерическая, и не так уж он не прав.
Откуду начну плакати окаянного моего жития деяний? Читал Насте вслух Покаянный канон. Там есть удивительная фраза: Бог идеже хощет, побеждается естества чин. Мы ее много раз повторяли.
Мы тут с Иннокентием говорили о высшей справедливости. Он любит это выражение.
Вот ему, скажем, пришили убийство Зарецкого и упекли на Соловки. В незаслуженном этом наказании, спрашиваю, где высшая справедливость? А он отвечает, что, с точки зрения высшей справедливости, незаслуженного наказания не бывает.
Красиво, хотя и не слишком убедительно. Что называется – да обоих и накажи…
Но вот то, о чем уже писал: на днях всплывает гэпэушник Воронин – подонок из подонков. Нет таких злодеяний, каких бы он не совершал.
Выясняется, что благополучно достиг ста лет. Что в свое время вышел в отставку в чине генерала и получает персональную пенсию. Живет в кировском доме на Каменноостровском проспекте.
Интересно, что скажет об этом Иннокентий, когда узнает? Что скажет о высшей справедливости? Иннокентий, который, наоборот, катастрофически теряет здоровье.
Всё, что я пока делаю, – констатирую изменения в его организме. А их, увы, много. Слишком много.
Если всё продолжит развиваться с такой же скоростью…
Да, я даю Иннокентию кое-какие средства. Да, они облегчают течение болезни. Но они не влияют на ее причины. Эти причины по-прежнему скрыты.
Почему гибнут клетки? Почему – только сейчас? Почему – лишь определенные их группы? Ответы неизвестны никому.
Одному Богу, как формулирует это Иннокентий. А поскольку отношения с небесной сферой у меня довольно сложные, мне информация не передается.
Бог идеже хощет, побеждается естества чин. Платоша читал мне вслух Покаянный канон, и мы открыли для себя эти потрясающие слова. Нет, не потрясающие – это как-то слишком дешево для них. Слова, полные радости и надежды. Для меня их смысл уже давно очевиден, но так хорошо его выразить я не могла. Я и на Гейгера, конечно, надеюсь – он в медицине не последний человек, – но гораздо больше на Того, в Чьих руках и медицина, и Гейгер, и мы с Платошей.
Мы можем получить Его помощь только силой веры в Него, а значит – и силой нашей просьбы. Здесь должны соединяться две вещи: желание выздороветь и вера. И то, и другое должен проявлять не только больной, но и его близкие. Близкие, я думаю, даже в большей степени, потому что у них больше сил (они ведь здоровы), а больной подвержен депрессиям.
Теперь о другом. О внезапно всплывшем Воронине, с которым Гейгер уже связывался. Прежде всего: мой однофамилец, вопреки ожиданиям, в здравом уме. Также вопреки ожиданиям, Воронин не против встречи с бывшим зэком – я была уверена, что он не согласится. Реагировал, по словам Гейгера, без особых сантиментов, просто сказал: “Пусть приходит”. Теперь Гейгер хочет подготовить Платошу. Осторожно так подвести – вот, мол, если бы Воронин был жив…
Не знаю, какие чувства вызовет в Платоше известие о Воронине. Вариантов много – вплоть до желания убить. Страшно произнести: естественного желания.
Все-таки я решил свой рисунок никому пока не показывать. Попрактикуюсь еще и нарисую что-то действительно сто́ящее, так, чтобы Настя и Гейгер оценили. Если бы ко мне в полной мере вернулось мое умение, я нарисовал бы Зарецкого. Портрет человека, скорбно склонившегося над колбасой. Нарисовал бы не насмешливо – а сочувственно. Если не с любовью, то, по крайней мере, с жалостью. Его ведь некому было пожалеть, и ни одной слезы не пролилось на его похоронах. Ни одной.
Вообще говоря, мне кажется, что, когда человека описываешь по-настоящему, не можешь его не любить. Он, даже самый плохой, становится твоим произведением, ты принимаешь его в себя и начинаешь чувствовать ответственность за него и его грехи – да, в каком-то смысле и за грехи. Ты пытаешься их понять и по возможности оправдать. А с другой стороны: как понять поступок Зарецкого, если он сам его не понимает?
– Вы – атеист? – спросил меня Иннокентий.
– Нет, так я себя не определяю. Скорее, я человек, который доверяет научному знанию. Если наука докажет мне, что Бог есть, что ж…
– Не обольщайтесь. На самые важные вопросы наука ответить не смогла. И не сможет – ни на один.
– Например?
– Как всё возникло из ничего? Как появляется и куда уходит душа? Вопросов море – и все лежат за пределами науки.
– Возможно. И всё же мне трудно переступить через эти пределы.
Хотя иногда и переступаю.
Сейчас переступаю, когда дело касается Иннокентия.
Он мне прочел фразу из церковного песнопения. Смысл ее в том, что, когда Бог захочет, побеждается естественный порядок вещей.
Рамки науки в нашем с Иннокентием случае тесны как никогда. Просто впиваются в ребра. Вдавливают в меня религиозную мысль, что помочь здесь может только Он.
Разговаривали с Гейгером о Боге. Он Бога не отрицает как возможность, но прежде всего верит в факты, предоставляемые наукой. А в факты не надо верить, их достаточно знать. Этих фактов много, тьма тьмущая, только все они касаются неосновного. Мне даже иногда кажется, что эти факты от основного отвлекают. Из миллионов мелких объяснений не складывается одного всеобъемлющего. И не сложится – потому что то и другое находятся в разных измерениях. Так что напрасно Гейгер ждет здесь перехода количества в качество. А объясняет Б, Б объясняет В, и так до бесконечности, но где то, что объясняет всю эту бесконечность в целом?