Старая скворечня (сборник) - Сергей Крутилин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хозяйка тут же вышла, и они остались вдвоем. «Спасибо, Ваня. Какой же ты заботливый! — Лена поцеловала его и, откинув простыню, которой она была прикрыта, добавила: — Растирай. И спина, и ноги — все горит, будто жарят меня на огне». Иван Антонович открыл пузырек, капнул на ладонь мази и стал растирать. И тут он как бы увидел ее впервые. На ней был купальный костюм — тот самый, в котором она ходила на пляже. Но там, на берегу моря, он почему-то стеснялся глядеть на нее в открытую; теперь же не до стесненья было, и, растирая, он разглядывал ее плечи с такими милыми родимыми пятнышками: одно — у шеи, а другое — чуть пониже, под лопаткой; и почувствовал упругость ее рук и бедер; и нашел, что она очень-очень хорошо сложена, ничуть не хуже, чем Шурочка Черепнина… И уже тогда, любуясь ею, Иван Антонович решил про себя, что никого-никого ему больше не надо, что вот это горевшее от ожогов тело есть частица его самого, что роднее Лены нет у него человека и не будет. У него даже слезы навернулись при одной лишь этой мысли. И, не удержавшись, он стал целовать ее, и Лена не оттолкнула его, как отталкивала всегда в таких случаях, а, приподняв с подушки голову, улыбнулась ему — благодарно и кротко. Они так увлеклись, что не услыхали, как вошла хозяйка. «Ой, звыняйте, звыняйте! Я принесла покрывальце, щоб эта противна мазь не испортила простыни…» Положила покрывальце и ушла. Она все, конечно, видела, и потому решила, что постояльцы ее — молодожены. Хозяйка так и называла их — не по именам, а собирательно: «Молодята». «Молодята, — звала она. — Сниданок готовий. Доси вам спати!..» Они смеялись в ответ — потому что между ними тогда, в Геленджике, еще ничего не было; и много лет спустя, в войну, когда Ивана Антоновича всего лишь на сутки вызвали из Салехарда в Москву, в Комитет обороны, с данными парома через Обь, и Лена, не ожидавшая его, вся в слезах от радости и от любви, пожалела даже, что тогда, в Геленджике, между ними так ничего и по было. «Всего одна ночь! — вырвалось у нее искренне. — А помнишь, в Геленджике десять ночей спали порознь. А я, признаться, мечтала тогда. Проснусь среди ночи, думаю: вдруг ты придешь. Так мало женщине отпущено счастья, поневоле начинаешь жалеть об упущенном».
То был, конечно, укор Ивану Антоновичу, намек на его нерешительность. Но он никакой вины за собой не чувствовал. Наоборот, он и сейчас при одном лишь воспоминании о том времени преисполнился гордостью и уважением к себе — именно за то, что он был сдержан и не столь навязчив, как тогда, на Земляном валу. Уважение и сдержанность говорили о серьезности его намерений, а Иван Антонович считал себя человеком вполне серьезным.
Отпуск, разрешенный Ивану Антоновичу Мезенцевым, кончился, надо было возвращаться в Москву. У Лены еще оставалось время, и Иван Антонович стал уговаривать, чтобы она задержалась в Геленджике, поскольку тут уже все налажено и хозяева хорошо к ней относятся. Но Лена как-то сразу погасла, когда разговор зашел о расставании, она стала уверять, что ей хорошо и весело только потому, что он с ней, а без него, мол, тут с тоски можно умереть. «Мне грустно будет ходить одной по этим улочкам, где мы были так счастливы! — сказала она. — Нет, поедем вместе. Лучше я проведу остаток отпуска на даче Османовой. Там мы будем ближе друг к другу. Всегда можно позвонить, встретиться».
И они вернулись вместе.
15
В Москве уже сентябрило; моросил мелкий дождик, и хмурые прохожие в плащах недоуменно поглядывали на молодую пару: загорелые, с непокрытыми головами, они, не обращая внимания на дождь, битый час стояли на площади перед Курским вокзалом, не в силах расстаться и разойтись в разные стороны. Тогда, конечно, Иван Антонович спасовал, не по-мужски поступил. Ему надо бы сразу, как только они вышли на привокзальную площадь, взять ее за руку и сказать, глядя в глаза: «Знаешь что, любимая! Пойдем-ка теперь ко мне, на Земляной вал. Чего уж тут тянуть волынку! Будь хозяйкой в моем доме. А вечером явимся к твоим родителям: так и так, мол, уважаемые родители, благословите, и все такое». Но он тогда смалодушничал, проявил нерешительность, и они мокли на трамвайной остановке час, а то и более, не решаясь расстаться. Наконец он заметил, что она продрогла и едва стоит на ногах от усталости; и тогда он взял ее чемодан и ящик с фруктами, вскинул их в подошедший трамвай, помог и ей взобраться и нарочито бодрым голосом сказал: «Ну, до встречи! Звони!» Трамвай тронулся; стоя в конце вагона, на тормозной площадке, Лена протерла ладонью отдушину на отпотевшем стекле, и в этом клочке черного стекла величиной чуть побольше ладони он вдруг увидел ее лицо — грустное-грустное. И ему тоже стало почему-то грустно; он помахал ей, подхватил свои вещи и пошагал домой. Однако грусть, вызванная расставаньем с Леной, занимала его недолго. Едва Иван Антонович поднялся к себе, в свою «келью» (так он в шутку называл свою каморку в коммунальной квартире) — и тотчас же на смену грусти пришла озабоченность: «Что там с Манычем? Как идет обработка данных?»
Наутро явившись в институт, он сразу же собрал свою манычскую группу, чтобы уточнить, как идет работа.
Работа шла хорошо. Иван Антонович остался доволен. Он всегда считал, что главное в жизни — дело, и очень гордился тем, что он инженер. В студенческие годы товарищи поругивали его: отлынивал от общественной работы! Но разве он отлынивал? Он делом занимался! Ему учеба давалась нелегко, и он все свободное время просиживал в читальне. Выучился — специалистом стал. За то и ценит его Мезенцев. Всякие там развлечения вроде игры в преферанс его не интересуют. И интрижки любовные тоже. Правда, была промашка — увлекся Шурочкой. Но теперь крышка, баста!
Так или примерно так рассуждал Иван Антонович в то утро, когда принесли ему данные грунтов. Посмотрел таблицу: песок. И вдруг вспомнилось… Вспомнился ему не берег Маныча, заросший камышом и осокой, а берег под Геленджиком…
Тогда они ушли далеко-далеко за город. Им попалась тихая бухточка, где вместо гальки и валунов, обкатанных морем, был песок, чистый и мелкий. Подставив спины солнцу, они лежали на песке и ели виноград. Потом, когда Лене надоело лежать, купались; потом опять лежали, и Иван Антонович, захватив пригоршни раскаленного песка, сыпал его на спину Лене, и она смеялась и поводила плечами, если песок был очень уж горяч.
«Песок… песок… Что за чертовщина?» Недовольный самим собой, Иван Антонович постучал карандашом по листу ватмана. С ним еще такого не бывало, чтоб во время работы думал о какой-то ерунде! Даже когда Шурочка Черепнина устраивала ему всякие сцены в водхозовском подвале, и тогда он перебарывал себя. А на этот раз — за что б он ни взялся, все мысли о Лене.
Зазвонил телефон. «Иван Антонович, вас просят!» — позвали его.
Аппарат у них был один на весь отдел; он стоял на столике посреди рабочего зала — такой же черный и громоздкий, как и чайник. Оба они — телефон и чайник — стояли рядом; и как нельзя было выпить лишний стакан кипятку, не обратив внимание других сотрудников отдела, так нельзя было и поговорить по телефону втайне от всех. Пока Иван Антонович шел к телефону, молоденькие девушки, сотрудницы отдела, перешептывались меж собой: мол, глядите-ка! Иван Антонович, оказывается, не надоел нашей Леночке за время отпуска!
Они угадали — звонила Лена. У Ивана Антоновича отпуск был короткий, это ему Мезенцев как бы в виде премии отгул двухнедельный дал, а у Лены — нормальный, и она еще не работала.
«Ваня, здравствуй! — услышал он ее грустный голос. — Ну как, ты жив?» — «Ничего. А ты?» — спросил он. «Да так… У нас дома неприятность». — «Что такое?» — «Маму без меня тут отвезли в больницу», — «Заболела? Серьезно?» — «Я потом расскажу… — Помолчала и через мгновение совсем другим голосом добавила — Я соскучилась. Можно, я приду к тебе?»
Иван Антонович обрадовался близкой встрече и весь день работал с большим подъемом. А вечером Лена пришла. Она была очень милая, но необыкновенно задумчивая. Рассказывала о себе. Мать и обе старшие сестры ее — артистки. Отец — художник-декоратор, он считает себя неудачником и частенько запивает. Но в театре отца любят. Обе сестры замужем, у них — свои заботы, и когда отец пьет или, как теперь, заболевает мать, то домой нисколько не тянет…
После этого рассказа она стала как-то понятнее ему и еще милей.
Спустя неделю Лена вышла на работу.
Сентябрь был на исходе; стало холодно, сыро. Шататься до полуночи по Садовым было не очень-то приятно, и они после работы шли к нему, на Земляной вал: пили чай, читали. Поздним вечером, как всегда, он шел ее провожать.
День ото дня Лена задерживалась у него все дольше и дольше.
Однажды — это было уже в середине октября — он вышел ее проводить, но было очень поздно: трамваи не озаряли улиц всполохами огней из-под своих медных дуг, такси тогда ходили редко; они потолкались на перекрестке четверть часа, а то и больше, в надежде, что вот-вот появится какой-нибудь запоздавший трамвай, но тщетно. Лил дождик, и было очень-очень холодно. Идти пешком через всю Москву? Иван Антонович глянул на Лену. Она стояла рядом, прижавшись к его плечу; косынка на голове промокла, и по лицу, такому милому и усталому в этот поздний час, стегал холодный дождь. И вдруг все перевернулось внутри у него. «Хороший хозяин в такую погоду собаку из дома не выпустит, а я любимую вытолкнул», — подумал Иван Антонович. И, подумав так, он взял ее иод руку и, ни слова не говоря и ничего не объясняя, повел ее обратно к себе. И она не остановила его, не выдернула своей руки и ничего не спросила даже, а шла за ним, собранная и спокойная, будто все у них давным-давно решено, переговорено и передумано…