Грибоедов - Екатерина Цимбаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В августе Грибоедов узнал, что двор вскоре вернется в столицу. Для него это стало последним ударом — он опасался, что просто разминется с Бегичевым в пути, увидевшись с ним на миг на какой-нибудь станции. Он затягивал отъезд из последних сил и дождался-таки Степана в Петербурге. Они встретились после года разлуки, наполненного многими важными, порой трагичными событиями, но поговорить не было времени; Степан распаковывал вещи, Александр паковал — впереди их ожидали новые годы разлуки.
29 августа Грибоедов покинул город. Бегичев, Поливанов и еще куча приятелей провожали его. Только Катенин сразу по возвращении куда-то исчез и не знал о дне отъезда Александра — Бегичев расценил его отсутствие как недружественный поступок. Все вместе доехали до Ижор, но буйного веселья и молодеческих забав, как год назад, не получилось. Грибоедов был подавлен, и компания невольно следовала его настроениям. Степан пытался его подбодрить, но легче не становилось. Когда коляска покатила вперед и Грибоедов, оглянувшись, увидел друзей, машущих руками и платками, он едва не разрыдался.
Он уезжал из города, в котором прожил всего три года; он ехал пока только в Москву, город своего детства, но чувствовал, что оставляет позади что-то очень важное, самое дорогое для него — и цеплялся памятью за малейшие радости недавнего прошлого, и не имел сил взглянуть в будущее. В Новгороде он почувствовал, что не может больше оставаться наедине с собственными мыслями, и схватился за перо, чтобы написать Бегичеву, хотя видел его всего лишь накануне:
«На этот раз ты обманулся в моем сердце, любезный, истинный друг мой Степан, грусть моя не проходит, не уменьшается. Вот я и в Новгороде, а мысли все в Петербурге. Там я многие имел огорчения, но иногда был и счастлив; теперь, как оттуда удаляюсь, кажется, что там все хорошо было, всего жаль. — Представь себе, что я сделался преужасно слезлив, ничто веселое и в ум не входит, похоже ли это на меня? Нынче мои именины: благоверный князь, по имени которого я назван, здесь прославился; ты помнишь, что он на возвратном пути из Азии скончался; может, и соименного ему секретаря посольства та же участь ожидает, только вряд ли я попаду в святые!
Прощай, мой друг; сейчас опять в дорогу, и от этого одного беспрестанного противувольного движения в коляске есть от чего с ума сойти! — Увидишь кого из друзей моих, из знакомых, напоминай им обо мне; в тебе самом слишком уверен, что никогда не забудешь верного тебе друга.
А. Г.
Коли случай будет заслать или заехать к Гречу, подпишись за меня на получение его журнала. Ах! чуть было не забыл: подпишись на афишки, присылай мне их, а коли уедешь из Петербурга, поручи кому-нибудь другому, Катенину или Жандру. — Прощай, от души тебя целую.
У вас нынче новый балет».
Колеса неумолимо крутились и крутились, и только бесконечные задержки на станциях останавливали их движение. Излив Степану горе, Александр почувствовал облегчение. В первые дни пути мысли его пребывали в Петербурге, но после двух ночей, проведенных кое-как в дороге, душа его словно бы догнала тело, он начал замечать окружающий мир и своего спутника. Окружающий мир ему не понравился — в каждой деревне стояли солдаты, точно в завоеванном крае. Спутник был приятнее.
Помимо неизменного Амлиха на задке экипажа, которого Грибоедов считал почти частью себя самого, с ним ехал юный Андрей Карлович Амбургер, родом немец, назначенный на незначительную должность регистратора при персидской миссии. Он и сам казался человеком незначительным, был маленького роста, но с тем вместе горяч, неглуп и вообще хороший малый. Станционных смотрителей он почитал своими злейшими врагами и без видимых усилий сокращал нудные ожидания попутных троек. Грибоедов, придя в себя, обрел привычную шутливость и тут же начал пре-серьезно уверять товарища, что «быть немцем — очень глупая роль на сем свете», да так убедительно, что бедняга стал подписываться «Амбургев», а не «р», и напропалую ругать немцев.
2 сентября они оказались на подступах к Москве. Чем ближе они подъезжали, тем более дальним, каким-то нереальным, стал представляться Петербург, словно его и не существовало. Александр вспомнил так ясно, как будто это было вчера, какой видел Москву в последний раз: черный пепел и улицы из печных труб. Теперь он приближался к ней с севера, со стороны, которую почти не знал. Но вот петербургский тракт перешел в Тверскую, Александр изумленно озирался по сторонам и не узнавал окрестностей. И следа великого пожара не осталось. Москва отстроилась, преобразилась, к лучшему ли? После широких проспектов, высоких доходных домов и огромных дворцов Петербурга новая Москва показалась Грибоедову совершенно провинциальной. Улицы были узкие и кривые, дома почти сплошь деревянные, одноэтажные с мезонинчиками, построенные по двум-трем высочайше утвержденным проектам. Они стояли фасадами на улицу, а не за заборами, как прежде, но от этого город не становился в большей степени городом. Мычание, кукареканье, лай и прочие сельские звуки разносились в воздухе. Грибоедов так от них отвык, что ощутил себя почти как в свой приезд в недоброй памяти жалкий польский Кобрин. Он нарочно попросил спуститься к началу Тверской и проехать по Моховой, прежде чем свернуть к Новинскому. Здание университета еще не было завершено, зато рядом стоял огромный Манеж, чье назначение казалось не совсем понятно.
Наконец, Александр увидел родное Новинское, совершенно восстановленное. Свой дом он нашел на прежнем месте, но выглядел он иначе — каменный, однако совсем простой, с низким первым этажом для слуг, парадным вторым и положенным мезонином наверху. Настасья Федоровна встретила сына после пятилетней разлуки с материнским радушием и материнским деспотизмом. Больше в городе не было никого, кого Грибоедов надеялся обнять: Мария еще не приехала из Хмелит, где проводила лето с дядиной семьей, но ее ждали со дня на день; Жандр жил у Грибоедовых, но Александр его не видел — он где-то скрывался с Варварой Семеновной Миклашевич, которую Настасья Федоровна, конечно, не могла принять у себя; Чипягов, который должен был выехать из Петербурга почти одновременно с Грибоедовым, куда-то пропал; младший брат генерала Кологривова скоропостижно умер; Дмитрия Бегичева тоже не было — зато был монумент Минину и Пожарскому, и впечатлений от него Александру хватило на первый день.
На следующий день он поехал с матерью в театр — давали «Притворную неверность». Грибоедова встретили в зале как родного и окружили толпы знакомых, ни лиц, ни имен которых он не помнил. Кокошкин, директор московских театров, актер и драматург, поспешил с ним раскланяться и униженно извинялся, что «прелестные» его стихи так терзают, что он не виноват, коли зрители не слушают. «Было бы что слушать!» — подумал про себя Грибоедов. Актеры, впрочем, казались достойны публики. Александр написал Бегичеву, что тот, кто в маске льва рычит на сцене в одном из балетов Дидло, — Росций по сравнению с первейшими московскими артистами. От Степана он получил письмо, посланное ему вдогонку, хотя Бегичев редко утруждал себя перепиской — оно и утешило Александра, и заставило опять вздохнуть по Петербургу.
Он не успел соскучиться в Москве: всё было ново, и дел было много. Он побывал у Алексея Александровича Павлова, женатого на сестре Ермолова, и тот взялся похлопотать о нем через жену. Грибоедов сразу почувствовал себя основательным: вот, не теряет даром времени, помнит увещевания Степана вести себя умно — и тотчас отправился заказывать все необходимое для Персии. Однако его благие намерения не исполнились: он встретил старого университетского приятеля, отправился с ним в ресторацию, выпил шампанского за встречу, поехал в театр хлопать хорошенькой певице (москвичи ничему не аплодировали, словно берегли ладони, и Александр нарочно поднял в зале изрядный шум). После театра он слег с чрезвычайной головной болью, и Настасья Федоровна даже сделала ему компресс. Утром он встал свежее, но за дела не взялся, а пошел проведать молоденькую соседку, которую вдруг вспомнил по прежним временам. Она так и продолжала жить рядом, и Грибоедов быстро с ней снова сдружился.
Но в прочем Москва ему пришлась не по душе. Он ощущал себя в тисках, его удручали праздность и роскошь, не сопряженные ни с малейшим чувством к чему-нибудь хорошему и изящному. Даже музыка казалась в пренебрежении. Пожилые знакомые помнили в нем Сашу, милого ребенка, который теперь вырос, много повесничал, наконец стал к чему-то годен, определен в миссию и может со временем попасть в статские советники — и больше ничего в нем не видели. Отношения его с матерью быстро сделались прескверными. Она гневалась на него за дуэль, просила Амбургера впредь оберегать его от таких столкновений; он же пытался разобраться в подробностях ее странной покупки в долг огромного костромского имения в восемьсот душ — но ему было сказано, что это не его дело, а поместье себя окупит. Настасья Федоровна как-то за званым ужином начала с презрением говорить о его стихотворных занятиях, превозносила Кокошкина и упрекала сына за завистливость, свойственную мелким писателям, поскольку он Кокошкиным не восхищался. Жандр, сидевший неподалеку, посмотрел на друга с сочувствием и поклялся себе съехать от Грибоедовых, как только проводит Александра.