Между Бродвеем и Пятой авеню - Ирина Николаевна Полянская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вскоре она уехала, как и мечтала, в среднерусский городок. Ее взяли вместе с Толей Никифоровым. Была зима. Юра остался пуст и измучен до такой степени, что слова из него было выжать невозможно. Между тем он еще учился, посещал занятия в своем университете. К лету он как будто пришел в себя, усиленно готовился к выпускным экзаменам и встречался со славной девушкой, которая нравилась и его родителям. Может, все было бы хорошо, если бы однажды Юра не пошел с той девушкой в бар, в который ей очень хотелось пойти, потому что там давали соленые орешки. Это был «Прибой», возле которого Юра впервые встретился с Гледис. На каждом столике стояли светильники с двумя свечами, официант с лицом благородного короля разносил коктейли, девушка, поедая орешки, что-то мило рассказывала, а у Юры так перехватило горло, что он боялся поднять на нее глаза, чтобы не закричать: «Уйди!»
На другой день, не сказав никому ни слова, он полетел к Гледис, но в театре ее не застал. Все оказалось так, как он когда-то, ссорясь, ей предсказывал: ролей не было, Гледис использовали в ерундовых вводах, отношений с коллективом не сложилось, из общежития, где жили некоторые актеры, она ушла на квартиру — тут Толя Никифоров, который все это Юре рассказывал, слегка замялся, и Юра понял, что на квартиру Гледис ушла не одна. В один прекрасный день Гледис собрала вещи и уехала, сказав Толе, пробовавшему ее отговорить, что попытает счастья на бирже. И след ее на какое-то время затерялся. Как ни странно, эта поездка, ничем не увенчавшаяся, успокоила Юру, вернее, так утомила, что он больше не пытался разыскивать свою бедную Гледис.
Прошло несколько лет, и однажды жена уговорила Юру пойти в театр. Она уверяла, что спектакль необыкновенный, очень смело поставлен молодым режиссером, что-то из американской жизни, даже со стриптизом. «Ну, раз стриптиз...» — развел руками Юра, соглашаясь.
Эта сцена, как измученная войною земля, давно уже не рождала спектакля, равного тем, после которых бойцы Красной Армии отправлялись на фронт. Когда-то эти стены знали зрителей, прикипевших к креслам, забывших о том, что в гардеробе их ждут худые пальто, а на улице ураган с дождем и снегом; когда-то здесь звучали такие аплодисменты, что здание театра расшатывалось и грозило рухнуть; когда-то студенчество выносило на руках Диан и Джессик; когда-то здесь шла «Красная правда» Вермишева, замученного белогвардейцами, и зрители все, как один, вставали во время пламенного монолога героя; когда-то здесь в яме играл оркестр, который расстреляли в яме за городом во время оккупации в 42-м; когда-то голос Акосты звучал как набат, под сводами его собирались граждане; когда-то... Что произошло с тех пор, актеры, что ли, перевелись? Да нет как будто, вон как поют и фехтуют — небось никакой Стрепетовой так не снилось, и обходилась она без учебы, без орфоэпии, сцен движения. То ли актеры измельчали, то ли зритель измельчал, потускнел душой, может, весь наш мир измельчал, земля уменьшилась в значении и размере, галактики и звезды приблизились вплотную, в Ленинград можно долететь за час, в Магадан за шесть, а что выиграло сердце? Вот в чем вопрос. Одним словом, рутина, болото, а не театр, ничего в нем не стронется, не вздохнет, не отзовется, здесь когда-то уснула принцесса Аврора и вместе с нею весь замок, время идет, а принца нет, и некому нас разбудить...
Таким или примерно таким был в антракте монолог просвещенного Юры, разом припомнившего рассказы своей прежней подружки.
Это была та самая пьеса, в которой играла его Гледис.
Пьеса была с невыносимой фальшью обстоятельств, заданностью характеров и отживших свое сюжетов, ерунда, какую только может создать перо драмодела, малокомпетентного в вопросах заграничной жизни, им описываемой. Все, о чем он поведал, находилось за гранью его возможностей, поскольку повесть была не о чем ином, как о жизни человека, просто о жизни и любви, также находившейся вне компетентности автора. Но велики были авторские распущенность и хамство, чего совершенно не чувствовали бедные ребята, репетирующие в поте лица, зато хорошо понимал, конечно, это тот человек, который тоже в поте лица своего когда-то с ними репетировал, разводил, менял мизансцены, прикидывал, какими будут декорации, музыка, — все это было на полном серьезе, ибо речь шла всего-навсего об игре. Весь набор в пьесе был налицо: какая-то биржа, какие-то акции, сенатор Кейтс, особо зловещая заграничная фигура, громила Джекки, то и дело названивал телефон, пересыпались из кармана в карман монеты, актриса театрика на Бродвее (а где же еще?) Гледис и мотогонщик Бобби посреди моря разливанного коррупции и инфляции плели свой неприхотливый роман. Юная пара витала в небе своей любви, а на земле тем временем странным путем добивались славы, проливались реки крови, порядочные люди пожимали руки мерзавцам, потому что у них была семья, которую надо было кормить. Бобби тоже должен был кормить свою Гледис, потому он все мчался и мчался на своем рычащем за сценой мотоцикле, пока ему не открылась убийственная, как смерть, правда.
«Гледис. Но мы не из тех, к кому смерть войдет в дом, подойдет к постели и положит на лоб свою ледяную руку. Нет, мы сами преследуем ее по пятам, гоним, как зверя, и она бежит, покуда не устанет от сумасшедшего бега, она застынет у нас на пути, как призрак столба или дерева, и мы врежемся в нее с такой силой, что она поплетется по земле дальше, прихрамывая, потирая ушибленные бока, и в этот день не сумеет войти в дом даже к самому дряхлому старичку на свете...»
Такую околесицу несла Гледис, а Юра смотрел спектакль из переполненного зала и видел себя двадцатилетним студентом, сидящим в полупустом зале училища и с горечью слушающим глупую Гледис. Этот текст он помнил так же точно, как и сами исполнители, в том числе и тот человек, которого все любят, сенатор Кейтс, иначе говоря, который как раз