Между Бродвеем и Пятой авеню - Ирина Николаевна Полянская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, замутилось чувство, и постепенно прошла очередь других слов и реплик в разыгрываемой пьесе. Гледис не сразу спохватилась, обнаружив в один прекрасный день, как много у нее уже отнято, а все отнимают и отнимают... Юра произносил монолог за монологом, требуя от Гледис ясности и определенности, на что следовали монологи Гледис, которая, в свою очередь, требовала определенности и ясности, но совсем иного рода — диалога уже не получалось. И все слова о любви, да о любви несчастной, точно других тем уже нет на свете!.. Впрочем, правда! О чем на свете стоит говорить, как не о любви! Без любви мы все, министры и поливальщики улиц — никто, не министры и не поливальщики, а страдающие, полусумасшедшие люди с иссохшей от горечи душой, и вокруг нас на тысячи верст простирается пустыня, кишащая скорпионами, сухая, как гортань жаждущего, земля. Прокляты те, чье сердце, как верблюд, может долго-долго и еще столько же существовать без пищи, и воды, и слез, конечно и слез.
Первые слова признания теперь вспоминались Юрой чуть ли не со стыдом: «Я готов молиться звездам, потому что они светят над тобой...»
— Влип в тебя, как муха, — довольно добродушно говорил теперь Юра, и это изменение лексикона свидетельствовало не столько об охлаждении чувства, сколько об ином отношении к самой Гледис.
— Да, как в клейкую бумагу, — соглашалась Гледис, гладя его по голове.
— В паутину, которую ты для меня сплела, — поправлял Юра.
— Кто для кого сплел — еще вопрос.
Каждый отстаивал свою правоту, затрачивая огромные душевные силы, один другому ни пяди не уступал из того, что, казалось, ему принадлежит по неведомому закону; каждый что было сил расшатывал свое чувство, но, расшатанное, болезненное, оно еще больше связывало их и сковывало душу.
Временами Юра переносил жизнь как зубную боль. Иногда он с облегчением думал: «Да ведь я вовсе не люблю ее», так была сильна его ненависть к ее бутафорскому миру. «Нет, как будто не люблю, просто увлечение, с которым надо бороться, жизнь с ней не прожить, слишком в ней сильны беспокойство и суета. Да, просто увлечение, просто первая женщина, в жизни каждого мужчины это бывает, на всякой не наженишься. Да, любовь моя, роса уже высохла с этих слов, и с меня хватит!»
Юра был, наверно, однолюб, то есть мог любить одну, но несколько!.. Их было в ней несколько: одна — женщина с прошлым, с какой-то ранней своей ошибочной любовью, роковая дама, другая — безжалостная кокетка, третья — милая шалунья, четвертая — усталая насмешница, пятая — испорченная девчонка, шестая — простодушное дитя, седьмая... Они жили в ней как матрешки. Матрешки-игрушки, которыми забавлялся тот человек, взявшись руководить курсом не ради приработка, а, скорее всего, ради иллюзии продолжения молодости, ради общения с юными, склонными к обольщению сердцами.
Как и во всех вузах, перед сессией, вернее, перед экзаменом по актерскому мастерству у них начинался аврал, весь курс репетировал до глубокой ночи, а то и до утра, потом разъезжались на такси. Гледис вся уходила в свои роли, усиленно занималась голосом, дикцией, делалась совершенно Юре чужой и очень родной всем своим однокурсникам. В эти авральные дни они устраивали прогоны с музыкой и светом и в костюмах, в гриме ходили все по-настоящему измученные — трудно было представить, что у них хватит сил на экзаменационный спектакль. Их руководитель тоже спадал с лица, по-братски питался со своими студентами бубликами, за которыми посылался кто-то не занятый в прогоняемой сцене, тоже не спал, много курил, нервничал.
— Послушайте, — он всегда в процессе работы переходил на «вы», — когда вы будете знать текст? Вы то и дело гоните отсебятину.
Лицо у него делалось добрым от усталости. Приоткрыв рот, переживая всей своей подвижной физиономией, гримасничая, он смотрел на сцену.
— Стоп, — тихо приказывал он. — Стоп. — И легко прыгал на сцену. — Вы снова тянете одеяло на себя, у нас с вами уже об этом был разговор. Смазываете мизансцены, ни одна не зафиксирована. Вы должны развернуть свою Ларису лицом к зрителю, чтобы они понимали смысл ваших слов по ее лицу. Входит Паратов. Лариса Дмитриевна, вы не базарная торговка, вы тонкая благородная девушка, откуда эти мелкие жесты? Будьте сдержаны, благородны, не давите на голос, все мы знаем, что он у вас есть... Вы играете результат, а ведь ваша героиня еще ищет выход, у нее еще есть надежда. Это платье вы взяли в театре? Пусть Эля подыщет вам что-то другое, это слишком купеческое. Шаль не та. Не знаю какая. Ищите. Не та.
Наконец проходил экзамен — при большом стечении зрителей, всегда на «ура»; выставлялись отметки, студенты обнимались, нахваливали друг друга, бежали отмечать экзамен в кафе, отсыпались... И снова наступала скука, какие-то читки, разводка по мизансценам, половина курса шаталась по вестибюлю, половина болталась на сцене под руководством скучной и грузной дамы, работающей в паре с руководителем курса, в прошлом не имевшей к театру никакого отношения. Сам он был то на какой-то конференции, то готовил премьеру, то еще что-нибудь — студенты совершенно увядали. Гледис снова возвращалась к Юре, делалась тихой, зависимой, домашней — до очередной суматохи с экзаменами. Юра все надеялся, что к концу своего обучения ей станет что-то про себя ясно: какая там она актриса — двигается по сцене тяжело, скованно, не то что на вольном воздухе, интонации искусственные, так и не удалось выправить дефект речи, хоть она и занималась с логопедом, — Гледис немного шепелявила. Но руководитель курса, видимо, относился к ней всерьез — недаром именно она получила главную роль в одном из трех выпускных спектаклей, роль, уже опробованную на втором курсе в отрывке, — той самой Гледис... Но близились выпускные экзамены, а ясность все не наступала. Наезжали режиссеры разных театров, так называемые «купцы», которым показывали студентов в отрывках. Гледис очень старалась понравиться, ей хотелось, чтобы ее «купил», например, Курск или Тамбов, какой-нибудь среднерусский городишко. «Значит, ты хочешь уехать от меня подальше!» — однажды в запальчивости крикнул