Андрей Битов: Мираж сюжета - Максим Александрович Гуреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Открытое судебное разбирательство 1964 года сродни тем, что в конце 1930-х гремели во всему СССР, казалось дурным сном, чем-то немыслимым, давно ушедшим в историю – ведь ничто в те «оттепельные» годы не предвещало подобного погромного мероприятия, и уж тем более столь дикой развязки – суд приговорил Бродского И. А. к высылке из Ленинграда в Архангельскую область, в Коношский район, в деревню Норенская.
О том, что происходило на тех судебных заседаниях, станет известно лишь через 20 с лишним лет, когда в журнале «Огонек» будут опубликованы записки «Суд над тунеядцем Бродским», сделанные журналистом и правозащитницей Фридой Абрамовной Вигдоровой (1915–1965).
Приведем некоторые эпизоды из этого советского театра абсурда:
«Судья: Чем вы занимаетесь?
Бродский: Пишу стихи. Перевожу. Я полагаю…
Судья: Никаких «я полагаю». Стойте как следует! Не прислоняйтесь к стенам! Смотрите на суд! Отвечайте суду как следует!.. У вас есть постоянная работа?
Бродский: Я думал, что это постоянная работа.
Судья: Отвечайте точно!
Бродский: Я писал стихи. Я думал, что они будут напечатаны. Я полагаю…
Судья: Нас не интересует «я полагаю». Отвечайте, почему вы не работали?
Бродский: Я работал. Я писал стихи…
Судья: Ваш трудовой стаж?
Бродский: Примерно…
Судья: Нас не интересует «примерно»!
Бродский: Пять лет…
Судья: А вообще какая ваша специальность?
Бродский: Поэт. Поэт-переводчик.
Судья: А кто это признал, что вы поэт? Кто причислил вас к поэтам?
Бродский: Никто. (Без вызова). А кто причислил меня к роду человеческому?..
Судья: А что вы сделали полезного для родины?
Бродский: Я писал стихи. Это моя работа. Я убежден… я верю, что то, что я написал, сослужит людям службу и не только сейчас, но и будущим поколениям.
Голос из публики: Подумаешь! Воображает!
Другой голос: Он поэт. Он должен так думать.
Судья: Значит, вы думаете, что ваши так называемые стихи приносят людям пользу?
Бродский: А почему вы говорите про стихи «так называемые»?
Судья: Мы называем ваши стихи «так называемые» потому, что иного понятия о них у нас нет… лучше объясните, как расценить ваше участие в нашем великом поступательном движении к коммунизму?
Бродский: Строительство коммунизма – это не только стояние у станка и пахота земли. Это и интеллигентный труд, который…
Судья: Оставьте высокие фразы! Лучше ответьте, как вы думаете строить свою трудовую деятельность на будущее.
Бродский: Я хотел писать стихи и переводить…»
Когда все вышли из зала суда, то в коридорах и на лестницах увидели огромное количество людей, особенно молодежи.
«Судья: Сколько народу! Я не думала, что соберется столько народу!
Из толпы: Не каждый день судят поэта!
Судья: А нам всё равно – поэт или не поэт!»
На современников этот абсолютно Кафкианский процесс произвел неизгладимое и гнетущее впечатление. Можно предположить, что все подробности происшедшего Андрей Георгиевич узнал именно в 1988 году, но отрывочная информация, безусловно, доходила до ленинградцев, а истерика советской прессы середины 1960-х по данному поводу лишь добавляла судилищу темных, депрессивных красок.
Закономерной реакцией на происходящее стало осознание абсолютной уязвимости творческого человека в стране «победившего социализма», его обескураживающей беспомощности перед лицом системы, и как следствие – поиск путей спасения, защиты, возможностей приспособиться к действующему порядку вещей.
Пожалуй, единственной реакцией автора на подобный рык сушества, о котором Василий Тредиаковский вслед за Франсуа Фенелоном сказал «чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй», мог быть только текст. Для писателя он обретал черты единственного выхода.
Нет, не демонстрация намерений, не поход на баррикады, не хлопанье дверями высоких инстанций, не иммиграция, а именно текст!
И этот текст стал складываться у Андрея сам собой.
В 1971 году Битов уведомлял, что изначально хотел «написать большой рассказ под названием “Аут”. Он не был, однако из спортивной жизни… Семь лет назад нам нравились очень короткие названия, на три буквы. Такие слова сразу наводили нас на мысль о романе… Значит, сначала это был еще не роман, а “Аут”. Потом все поехало в сторону и стало сложнее и классичнее».
Мы понимаем, что речь идет о «Пушкинском доме», которого в первой трети 1960-х еще не было и в помине, но «Аут» уже был.
Слово «аут» следует трактовать двояко – пространство за чертой, ограничивающей игровое поле, и психологическое состояние отрешенности, неотмирности, фрустрации.
Ну что же, все сходится: быть вне игры, ведомой по строгим правилам «социалистического реализма», и полная погруженность в себя, в ту сферу, которая ведома тебе досконально. У Битова, как известно, такой приватной сферой была его семья, внутри которой он чувствовал себя в безопасности, а уже известные нам слова о том, что он вырос не при советской власти, а в своей семье, становились не просто фрондой, но руководством к действию.
О том, каким мог быть «Аут», мы можем судить по третьему разделу романа, куда рассказ вошел и растворился, исчез в нем, дав тем самым начало огромному повествованию. «Величие замысла может выручить» – как спустя годы скажет осужденный за тунеядство, а впоследствии лауреат Нобелевской премии по литературе Иосиф Бродский.
Пророческие слова!
Если замысел возник не сразу, то сюжет сложился довольно быстро, стал продолжением то ли Хармсовского, то ли «скверного» анекдота, случайно услышанного сочинителем от литературоведа, детского писателя Бориса Яковлевича Бухштаба (1904–1985).
Молодой, подающий надежды ленинградский филолог дежурит в Пушкинском доме во время ноябрьских праздников (изначально майских). Рутинная повинность оборачивается попойкой с друзьями, которые зашли навестить затворника, скрасить его одиночество, так сказать, ну и, разумеется, дракой.
Битов пишет: «История эта, рассказанная как-то голо, без ярких деталей, чем-то очень поразила, задела меня… Меня поразило то, что все прошло незамеченным. То, что их не поймали и не арестовали, что все сошло с рук. История меня гипнотизировала. Мне казалось, что она что-то выражает, какой-то ужас. Драка и ликвидация собственного бунта – это казалось мне очень показательным. Осенью шестьдесят четвертого я сел писать рассказ».
Сюжет, как мы видим, нехитрый, но зато вполне узнаваемый, потому что жизненный, потому что заспорили русские мальчики с надрывом, не могли не заспорить после выпитого в день Великой Октябрьской Социалистической революции, или в день Международной солидарности «трудящих» (не столь важно).
Вот сказано же у Федора Михайловича: «Русские мальчики как до сих пор орудуют? Иные, то есть? Вот, например, здешний вонючий трактир, вот они и сходятся, засели в угол… о чем они будут рассуждать?.. О мировых вопросах, не иначе: есть ли Бог, есть ли бессмертие? А которые в Бога