Гримёр и муза - Леонид Латынин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это лицо!
Могла ли душа зала не поверить ему, и могло ли ухо зала не услышать новые слова, если в зеркале их люди узнали себя?..
И уже не было Стоящего-над-всеми, и уже исчезли, спрятались сказанные им слова (так прячутся в сумы бесплатные хлебы в голодные годы), а зал все сидел молча и еще впитывал в себя даже эхо сказанного Стоящим-над-всеми. Так, съев свой ломоть хлеба, нищий подбирает крошки и с жадностью отправляет их в рот грязными иссохшими руками.
Еще видели люди себя в красоте нового лица (так исковерканное зеркало делает урода прекрасным), но уже лопнули первые зерна и всходы вытянулись наружу.
И Сотая, зажав амулет в поднятой руке, пересекла не переходимую никем границу прохода и опустила свинцовый кулак на голову Жены, ее это было место в воображении — вчера и в праве своем сегодня, но и Муж сделал то, что должен был сделать каждый, имеющий Имя, при нападении человека с номером, — он перехватил руку Сотой, когда кулак с зажатым амулетом почти коснулся волос Жены, и вывернул руку вместе с плечом, и мясо брызнуло кровью, и треснула кость, и лопнула ось, и первое колесо крутанулось в зале и завертелось еще сильнее, отдельно по камням, по обрыву… И накренился вагон, зацепил шпалу, выдрал ее из земли, и завязал узлом рельсу под собой, как будто не металл, а суровая нить была положена под колеса, и встал вагон поперек поезда.
IV
Кончился закон, и осталась только правда, которую знал каждый и которая делала его свободным.
И затрещали кресла, и рванулись верхние — вниз, а нижние — вверх или на самом деле нижние — вверх, а верхние — вниз. И конечно, среди них были те, кто хотел бы выйти из игры, кто добровольно бы отдал то, чем владел, кто плевать хотел на эту иллюзию человеческой перспективы, Имя и номер. Но… разве наша мудрость помогает нам, когда мы летим в горящем самолете, стоим на окне двадцатого этажа, полыхающего, как цистерна с нефтью, так ли уж мы мудры в купе лезущих друг на друга вагонов? Что наши увертки, ловкость, сдержанность, дипломатия, воля, провидение, готовность к этому, равнодушие…
Эй, поезд, кто тебя поставил на дороге, поперек пути? Эти чертовы рельсы связал узлом и выбросил их на обочину. Как летело, кувыркаясь под откос, это железное чудовище, нафаршированное людьми, судьбами, надеждами, классами, номерами, вагон на вагон; как бык на корову, как кобель на суку… И встали вагоны друг на друга, а в них — отрывали руки, катились, как расссыпанный по полу горох, выцарапанные глаза, сухожилия рвались с таким треском, словно это были ружейные выстрелы, под грудой ног лопались головы, как воздушные шары от булавочного укола. И эх, заходили кулаки, заходили.
Может, не жили и мы, а может, жили…
Гудит вверх колесами поезд, дым из трубы валит.
В клочья его! И поршень в воздухе еще летит и по инерции крутится, а стекла-то! Трахх — и в глаза! А руки-то крякк — и в черепа! И такая заварушка, господи не приведи. Лицо-то у всех одно, не разберешь чье — чье, все бьют всех, и неизвестно, кто — кто и кто — чей.
Видел бы сейчас это Гример — как собака лег между стульев на пол — и завыл бы от своей глупости. Жизнь вложена в это.
В э т о?
Вот в Это?
Прокрутить бы назад время, не Мужу б лицо правил, а прирезал бы Таможенника в темном углу, сам Уход получил, так было бы за что — не было бы э т о г о. Не создать — сохранить. Это больше чем создать, а главное — спасительней для людей, пусть безымянней, но спасительней. Неделя счастья для Мужа и Жены — невелика награда за все муки. А зато не летел бы поезд, выкручиваясь на лету и давя попавших в железные складки. А огня-то, огня! Цистерну, что ли, кто-то для шутки в состав прицепил…
Недолго Мужу счастье фартило, как подняло, так и опустило, только пониже, чем до подъема жил. Чьи-то ноги прошли по его голове, чья-то нога пнулась в пах — и, как собака, скрючился Муж, хлюпнула жизнь и вывалилась наружу вместе с языком, и не вспомнил он никого, только перевернулся горящий поезд в его глазах и погас, да амулет свинцовый вывалился на пол и откатился под кресло.
А жизнь продолжается. Кто-то двери штурмует. С размаху Таможенником в них, как бревном, бьют. Давно у Таможенника вместо головы мочало, а лупят и лупят; на них наседают, оттаскивают, а они, как лесорубы, монотонно, как маятник, размеренно, как пулемет, часто, как вдох и выдох, неизбежно… А бабы-то, бабы. В ногти да в зубы, а вон еще — придумают же, запалили самых усердных. Хорошо горит мясо, бегает, вопит и горит, а все-таки участвует в драке…
Но все не вечно.
V
Уже вроде и вагоны под откосами, и паровоз догорел, додымил, и ни дыма, ни огонька — одна копоть только что и осталась. И кажется, мертво все, нет ничего, только железо и тишина. Ан нет, и здесь продолжается жизнь. Кто со стоном, кто даже спокойно, кто и не поймешь как, но начинают выползать из этой железной свалки.
И неважно оказалось в драке, в этом кружении, у кого Имя, у кого номер, и тех и других лежит навалом, вперемешку, без счета, без разбора, меж стульев, в проходах, на сцене, а возле двери холм вырос и еще чуть шевелится; тоже люди выбираются из небытия.
Только вот как ни крути, а с номерами народу и полегло и уцелело все же больше. И в этом, разумеется, есть свой резон и своя справедливость. Во-первых, имена и до крушения в сравнении с номерами что ложка меда в бочке дегтя, а известно, что пропорцию и стихия щадит, а во-вторых, все-таки, по идее, большинство меньшинство по стенкам размазывало и медными топорами глушило, а если и наоборот выходило, так это разве масштаб?
Что было, то было, а теперь выползли уцелевшие, оглушенные, вялые, выползли, огляделись, освоились, отошли чуть, мятые-перемятые, крученые-недокрученые, осоловелость4 с глаз, как скорлупа с головы проклюнувшегося цыпленка, свалилась, и тут же первый пришедший в себя, на вид самый уцелевший, даже рубаха целая,