Куприн - Олег Михайлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наш душевный привет и низкий поклон Елизавете Маврикиевне. Кису поцелуйте и скажите ей, что тут нет ничего хорошего: ни винограду — кисл, ни яблок — дерево, ни арбузов — резиновые, ни дынь — как сыр. А мыло — сало. А духи — химия… Ну, крепко жму руку и обнимаю. Ваш Ив. Шмелёв».
20 авг(уста) — 2 сентября 1923 г. Грасс.
6
А в это время в осеннем Париже Куприн одиноко и растерянно бродил по чужим шумным улицам, медленно двигался от Елисейских полей и Итальянского бульвара к бульвару Босежур и улочке Ренеляг, где он теперь снимал скромную квартирку. Он не умел, не мог разобраться в том, что происходило в русском зарубежье: грызня многочисленных эмигрантских партий; монархисты, кадеты, эсеры, социал-демократы, разбившиеся на несколько фракций; Милюков, Струве, Бурцев, Керенский, великий князь Николай Николаевич…
«Да, — невесело усмехнулся Куприн, — я, как муха, тону в этом политическом гоголь-моголе…»
Текла мимо, обгоняя и не задевая его, шумная и чужая жизнь. Бежали хорошенькие худенькие женщины, на ходу подмазывая мизинцем губы; служащие с незапоминающимися, стёртыми лицами; африканцы с коровьими губами; подозрительные типы, не то апаши, не то коты: галстук бабочкой, узкий пиджачок, брюки по щиколотку. И безостановочно катился, катился поток автомобилей, обдавая прогорклым перегаром бензина и унося куда-то дорогих женщин в туалетах от «Мадлен и Мадлен» и «Колло», жирных буржуа, наевших животы на военных поставках…
«Толпа пестра, как наши эмигрантские политики, — рассуждал Куприн. — Но все политики сходятся на том, что падение Советской власти неизбежно, и яростно спорят между собой во имя будущего России. Какой России? Что я знаю о ней сейчас?..»
Первое время от обезумевших беженцев и через злобную эмигрантскую прессу до него докатывались самые чудовищные, фантастические слухи. «В России все сошли с ума — там голод, мор, саранча истребляет людей. Там уничтожается всё старое, дорогое нашему сердцу, заколачиваются церкви, интеллигенцию насильно заставляют заниматься чёрным физическим трудом, там преследуют прежнее искусство, изгоняют прошлое даже в названиях…» Как смутила, повергла в печаль Куприна весть о том, что его любимая Гатчина будто бы носит новое и ненавистное ему имя — Троцк…
Потом стали приходить иные, добрые вести. Его бывшая жена — Маша, Муся, Мария Карловна, — и их дочь Лида зовут его вернуться, обещают возможность спокойного творчества и трудовой, безбедной жизни. Кто же прав? Он видит и знает, что происходит в эмиграции. И это ужасно. Но Россия? Совсем недавно, в феврале 1923 года, он отозвался на длинное и искреннее письмо Маши — теперь уже не Куприной, а Иорданской, жены видного большевика, назначенного советским послом в Италии.
Куприн писал: «Ты совершенно права, мой ангел, Машенька: существовать в эмиграции, да ещё русской, да ещё второго призыва — это то же, что жить поневоле в тесной комнате, где разбили дюжину тухлых яиц. В прежние времена, ты сама знаешь, я сторонился интеллигенции, предпочитая велосипед, рыбную ловлю, уютную беседу в маленьком кружке близких знакомых и собственные мысли наедине… Теперь же пришлось вкусить сверх меры от всех мерзостей, сплетен, грызни, притворства, подсиживания, подозрительности, мелкой мести, а главное, непродышной глупости и скуки. А литературная закулисная кухня… Боже, что это за мерзость!
А всё же не поеду. Звала меня Лидуша… ты вот советуешь, тебе я всего охотнее верю. Последний был милый передатчик твоего письма. «Работать для России можно только там. Долг каждого искреннего патриота — вернуться туда». В этой фразе много верного, но всё-таки это — фраза. Там теперь нужны фельдшеры, учителя, землемеры, техники и пр. и пр.
Что я умею и знаю? Правда, если бы мне дали пост заведующего лесами Советской Республики, я мог бы оказаться на месте. Но ведь не дадут?»
Последняя фраза, впрочем, была уже некоторой рисовкой, юмором, может быть, и неуместным. Нет, конечно, не только мысль о том, что теперь в новой России едва ли надобны писатели, художники, останавливала его. Куприн ощущал в себе всё сильнее и отчётливее зов старой России: слышал перезвоны московских колоколов, видел своих однокашников — юнкеров Александровского училища на Знаменке и торжественную встречу в первопрестольной императора Александра III, вспоминал бои Северо-Западной белой армии под Питером...
Присев на скамеечку на бульваре Босежур, Александр Иванович разговаривал сам с собой вслух, привлекая внимание и вызывая выразительные жесты парижских уличных мальчишек — «гамэнов».
— Заступаясь за скорбные исторические тени,— бормотал он,— я приобрёл кличку монархиста. И вот такие же сорванцы, гамэны левого журнализма, тычут в меня на моем чистом пути пальцем и кричат: «Вот идёт черносотенец! Вот идёт мракобес!» Но как несправедлив я был прежде к царской семье, к Романовым! Да вот хотя бы великий князь Константин Константинович — поэт К. Р. Как мы прошли мимо К. Р.? Из-за пошлости так называемого общественного мнения! Великий князь, стало быть, человек обеспеченный, облечённый властью. А значит, дилетант. Стихи для него — так себе, развлечение в свободную минуту, с заранее готовыми льстивыми одобрениями. Да и что хорошего может выйти в смысле поэзии из царской фамилии, которая, как известно, только тем и занималась, что пировала в роскошных дворцах и упивалась народной кровью? О да! настоящий признаваемый поэт должен был, конечно, вести происхождение из класса крестьянского или мещанского, носить длинные волосы и очки, страдать чахоткой или запоем и умереть тридцати лет от роду под забором или в больнице...
А этот К. Р.? Прожил счастливую жизнь, был президентом Академии наук и почётным академиком по разряду изящной словесности. Что ещё? Провёл понтоны под турецкими выстрелами, командовал лейб-гвардии Преображенским полком и похоронил сына Олега, скончавшегося от немецкой пули. Оплакал солдата в стихах, ставших народной песней:
Умер, бедняга! В больнице военнойДолго, родимый, лежал;Эту солдатскую жизнь постепенноТяжкий недуг доконал...
Куприн обвёл невидящим, направленным внутрь себя взглядом бульвар, платаны, дорожки, ведущие к статуе какого-то бронзового генерала. Он был весь там, в той России, когда сам был молод, полон сил и надежд и когда соревновался своим здоровым и весёлым дарованием с декадентами.
— Да, нельзя забывать,— продолжал Александр Иванович свой монолог,— что расцвет таланта К. Р. совпал с тем пустозвонным временем — а оно длится и до сих пор,— когда нами, едва осмыслившими грамоту словесного творчества, вдруг овладело, как обезьянство с французских образцов, неумное и, просто сказать, дурацкое стремление к новым формам и идеям. Поочерёдно мы были декадентами, импрессионистами, имажинистами, пока не докатились до футуризма и ничевочества...
Куприн поднялся со скамейки и развёл руками:
— Все эти «отзвонности», «наддальности», «отображения», звукоподражательные сюсюканья и чмоканья, погружения в области чёрных месс и половых извращений, весь этот ненужный и крикливый мусор опошлил вкусы и оглушил тонкость русского вкуса!..
Он брёл, натыкаясь на прохожих и тоскливо поводя узенькими татарскими глазами. Вновь вспомнились письма милого Шмелёва, его призывы вернуться к творчеству, писать.
Легко сказать — писать, когда живёшь в чужой стране. Милый, наивный Шмелёв! Он так преувеличивает резонанс, который вызывают здесь, со Франции, купринские книги. Да, «Яма» переведена на французский и имеет некоторый успех. Какой-то предприимчивый субъект даже сделал из повести пьесу — чёрт знает что по своей барабанной глупости и «клюкве»! Куприн пришёл на представление в театр «Гран-Гриньоль». По сцене расхаживал гигант в чёрной пещерной бороде до пупка, с выпученными глазами, в красной рубахе до колен, с огромным кухонным ножом за поясом и с нагайкой в руке, а на полу извивались растерзанные, вопящие, избиваемые «жертвы общественного темперамента». Когда после кровавого конца опустился занавес, Куприн с шумом вздохнул и сказал своим друзьям: «Совсем непохоже. А здорово страшно!»
Свисток паровоза возвратил Куприна к действительности: вот и, наконец, окружная железная дорога, бульвар Босежур, а за ним и его улица — Ренеляг. Куприн тяжело поднимался по лестнице перехода, брёл мимо ларька, пахнущего кислым запахом капусты, тряпья и свежей типографской краски, обходил осторожно маленькое кафе мадам Бюссак, которой оставался должен ничтожную, но пока ещё не выплаченную сумму. А вот и «принцесса четырёх улиц» — чумазая крошка Жанета с чёрной чёлочкой и грязной мордочкой, дитя двора, полунищенка, для которой у Куприна всегда припасён гостинец.