Куприн - Олег Михайлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот вы и в Париже… — с необычной ласковостью в голосе говорит Шмелёву Бунин. — Оглядитесь, побольше гуляйте… Рядом Булонский лес… В кинематограф сходите с супругой… У Сены посидите…
Шмелёв поглядел на него налитыми слезами глазами.
— Париж… — медленно сказал он. — Булонский лес, где совершаются прогулки, предобеденные, в экипажах… У Мопассана было… А там, в Крыму, отнимали соль, мой сосед, Безрукий, из соседней балки, съел свою рыженькую собачку…
— Полно, Иван Сергеевич, — не выдержал Куприн. — Пожалейте и себя и нас!
— Нет никакого Парижа! — почти кричал Шмелёв. — Пропал Париж, вот и всё! Кинематограф, вы говорите? Смотрите наши ленты! Наших лент на сотни городов хватит, на миллионы зевак бульварных, зевак салонных — в смокингах и визитках, в пиджаках и рабочих блузах. Смотри, Европа! Всё было, да на чёртовой мельнице в пыль пошло!
— Поедемте-ка с нами в Грасс! — загорелся идеей Бунин. — Там природа сама располагает к работе… Это тот же Крым, только субтропический…
Неосторожное упоминание о Крыме судорогой отзывается на потемневшем от горя лице Шмелёва, на глазах слёзы уже готовы вот-вот брызнуть. Он низко опускает иссечённое морщинами лицо.
— Какая уж теперь работа… После смерти Серёженьки ни о чём другом и думать не могу…
— Ваня! — с мольбой перебивает его жена. — Ты же обещал мне…
— Ну будет, будет. — Шмелёв постарался изобразить на лице улыбку. — Вытащили вы меня, Иван Алексеевич, в этот Париж содомский, авось в Грассе хуже не будет.
— А мы вас будем ожидать да добрым словом поминать, — с детской улыбкой взял его за руку Куприн.
— Елизавета Маврикиевна! — Почвенник-старовер Шмелёв не признавал иноземных имён и не желал называть жену Куприна Морицовной. — Елизавета Маврикиевна, ловлю Александра Ивановича на слове… Вы уж, будьте ласковы, прикажите, чтобы он не поленился и огрызнулся письмецом…
В июне 1923 года Шмелёвы выехали с Буниными в Прованс.
4
Грасс, свет, солнце, море… Высоко на горе скромный особняк, небольшой, типично провансальский, двухэтажный, из жёлтого в трещинах камня. Поразительный вид на курорт Канн, море и горы Эстерель.
После завтрака Бунин заявляет непреклонным тоном:
— Едем в Канн купаться!
Он в белой рубашке с короткими рукавами, в белых туфлях на босу ногу, стройный, быстрый.
Шмелёв беспомощно смотрит на свою Олю. Скорбное лицо его, изборождённое глубокими складками, на мгновение светлеет, но тотчас в больших серых глазах гаснет огонёк оживления. Он, морщась, трёт правый глаз, запухший от тугого болезненного пупырышка, вскочившего на краю века, и просительно говорит:
— Вы уж нас увольте, за ради бога, Иван Алексеевич… Да и ячмень меня замучил… Спасу нет.
Но тут вступается Вера Николаевна, которая поставила себе целью хоть как-то расшевелить, растормошить, отвлечь Шмелёва от навязчивых мыслей о сыне, и тот нехотя сдаётся.
— А против ячменя есть верное лекарство, мы его испробуем, — торжествует Бунин, удовлетворённый, что настоял на своём.
Он надевает соломенное канотье и, подавая пример, первым сбегает вниз, к небольшой грасской площадке, откуда на Канн идут автобусы. За ним никто не поспевает, хоть он и всех старше.
В пустом автобусе усаживается как начальство, это выходит без малейших усилий, само собой, всех торопит. Вертится, спешит, словно мальчишка, в маленьком автобусе:
— Ну, едем или не едем? Что там стряслось?
Автобус наконец со скрежетом трогается, пылит по приграсской долине. В раскрытые окна врывается запах лаванды, тмина, цветов, из которых приготавливают местные духи.
Пляж в Канне. Бунин, тонкий, изящный, с почти юношеским телом, сидит рядом со Шмелёвым, у самой воды. Женщины поодаль рассуждают о чём-то своём. Набегает волна, мягкими пузырьками рассыпается у самых бунинских ног, маленьких и тоже изящных. Шмелёв стыдится своего тела, худого уже по-старчески, прикрывает грудь и живот махровым полотенцем.
— Как там наш Александр Иванович, — говорит он, — Вспоминает ли о нас…
— Полагаю, вспоминает, — не без яда откликается Бунин. — Опрокидывает по обыкновению рюмку за наше с вами здоровье. Как писатель, увы, он кончается, кончится вот-вот, вы увидите.
— Господь с вами, Иван Алексеевич! — даже подымается с песка Шмелёв. — И как вы можете сказать этакое о нашем русском богатыре! Это же художник с чертами гениальности!
— Если говорить честно, — уже раздражаясь, ледяным тоном отрезает Бунин, — настоящего художника в нём всегда теснил беллетрист. Ему мешал жёлтый талант. Сколько в его сочинениях красивости, сентиментальности, ловко придуманного на потребу… Нет, великая русская литература кончилась на Чехове. Да и тот не удержался, унизил себя пьесами!
— История всё расставит по своим местам, — примиряюще говорит Шмелёв, снова усаживаясь рядом с Буниным.
Но тот уже кипит.
— История? Какое мне дело до того, что будет потом, после моей смерти! Смерть! Уничтожение всего! Вот она, рука. Видите? Кожа чистая, никаких жил. А сгниёт, друг мой, сгниёт… И ничего не поделаешь! Не могу принять, что прахом стану, не вмещаю!
Он хватает камешек, запускает в море, галька ловко скользит по поверхности, но пущена протестующе. Ответ кому-то.
«Только о себе…» — скорбно думает Шмелёв и дрожащим, жалким голосом говорит:
— Вот мы тут на солнышке греемся, а в Алуште… я и на море смотреть не мог… — Он отворачивается и, сделав над собой усилие, искусственно весёлым тоном восклицает: — Солнышко здесь, конечно, что надо! Эх, заведу-ка я в Грассе ферму, найму работника из казачков-кубанцев да начну для рынка русские огурцы выращивать. Весь Прованс завалю! Вот будет закуска к мару: малосольные русские огурчики…
— Мар я уважаю, — тоже примиряюще отвечает Бунин, — отличный самогон! Хороший мар всегда сапогами пахнет…
Он наклоняется к Шмелёву и внезапно коротким, быстрым толчком языка через сжатые зубы попадает слюной в больной шмелёвский глаз. Шмелёв зажмуривается; от неожиданности он в шоке, почти в обмороке. А Бунин успокаивающе объясняет:
— Вот это и есть самое верное средство. Меня так отец исцелял. Теперь вашему ячменю каюк!..
В Грассе их ожидают Мережковские — супружеская пара, «Мережки», как прозывались они в бунинском доме. Эмиграция уже вынужденно, бытом сближала прежде враждебные фигуры, но примирить их не могла. Отношения у Бунина с Мережковскими оставались (до разрыва с ними во время второй мировой войны) поверхностно-дружескими, с чем-то ироническим, недоверчивым с обеих сторон.
— Мережковский — книжник, кабинетное существо, а Гиппиус — выдумщица, — ворчал Бунин, узнав об их приезде. — Она ведь хочет того, чего нет на свете.
Он остановился, полузакрыв глаза и отведя в сторону руку, будто отстраняя что-то, в подражание гиппиусовской манере чтения.
«Какой актёр пропал в Бунине!» — восхитился Шмелёв, сразу подпавший под обаяние его таланта имитации.
Мережковский, сухонький, слегка сгорбленный, с большой бородой, ругал за обедом, как всегда, большевиков. Гиппиус, наведя на Бунина лорнетку, спросила, над чем он сейчас работает. Шмелёва они, кажется, не замечали вовсе.
— Да ведь вам это, дорогая, неинтересно, — со своей обычной прямотой ответил Бунин. — Вы ведь считаете, что я не писатель, а описатель. Я, дорогая, вам этого до самой смерти не забуду!
После обеда все пошли на террасу пить чай. Шмелёв, чувствуя себя совсем лишним, поднялся в мансарду. Регулярно писал он в Париж Куприну, отводя душу, заочно беседовал с дорогим ему и близким человеком.
5
Шмелёв — Куприну.
«Здравствуйте, дорогой Александр Иванович! Глаз меня подкузьмил, другую неделю, как клоп, налился кровью, и я с трудом пишу на машинке, а пером или почитать не могу. Да, давно пора ехать в Париж за песнями… Но уж назвался груздем — живи в Провансе! Надо уж поглядеть, какие здесь винограды, да и житьишко тут недорогое — ни метры этой самой, ни авты нет, — брожу — ползаю по саду, орешки собираю кедровые — самое невинное занятие. Посадил шестёрку русских огурцов, жду, когда цвести станут. Кролика Ваську мне подарили — дрессирую на воле — случится — буду показывать: спички будет зажигать, огурцы есть выучу: лупить только надо!..
Были жары африканские. Сейчас — дождь, кап-кап, осенний, для груздя хорош. Ежели бы сейчас пирожка с груздем да хоть… марчиком! Мар пью, но зверский и керосином воняет. Вообще веду самый нравственный образ жизни. Писать неохота, но… надо. А теперь, с глазом, ни писать, ни читать. Стосковался по углу на Шевер, по Вас, дорогой. Да здравствует Ал(ександр) Ив(анович)! Слыхал, что «Яма» идёт — мчит! Да здравствует Куприн! Конечно, тут ничего удивительного нет. Вы, слава тебе, Господи, не то видели, но радует душу, что иностранцы теперь Вас глотать будут! массой глотать! и загнёте Вы роман, желаю страстно. Именно — роман! Палитрища у Вас громадная, кисть первых мастеров, от козявки до молнии в Вашей душе — всюду место, и прекрасная дрожь большого русского сердца! Дружеское моё, любовное слово да претворится в славное дело Ваше! А я буду читать и греть душу. Искру — огонь! Славная русская литература!..