В лесах Урала - Арамилев Иван
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сидор, ты нарочно это сделал? Нарочно, да? Я прикажу тебя колотить по пяткам бамбуковыми палками!
Следовало, склонив голову, покорно слушать злые слова бесившейся с жиру хозяйки, но я не выдержал и расхохотался. Насмешили бамбуковые палки. Бамбук на Урале не растет, и я знал, что во всем городе вряд ли найдется одна палка, потребная для моего вразумления. Хозяйка хотела немедленно прогнать меня со двора, и лишь горячая защита Валерьяна Семеныча склонила чашу весов в мою пользу.
— Ну полно, любушка, полно, — уговаривал он хозяйку. — И так прислугу меняем каждые два месяца. Люди над нами смеются. Нельзя же так!
Великим постом Силантий заболел. Обязанности кучера временно переходят ко мне. По утрам отвожу барина в суд, потом катаю Ирину Филипповну. Укутанная в меха, она семенит от крыльца мелкими шажками, словно проходит через реку по жердочке, молча садится в экипаж. Выезжаю из ворот на улицу. И так весело мчаться на рысаке по звонким, обледенелым мостовым навстречу ветру!
Кузьма и Волчок опять устроились извозчиками у какой-то вдовы-мещанки. Мы встречаемся изредка на улицах. Они с завистью оглядывают статную лошадь, на которой я проношусь, как черт, дорогую упряжь и мой кафтан с галунами.
…Проезжая с барыней по главной улице, слышу позади цокот, жаркое дыхание разгоряченной лошади. Оглядываюсь: седой от инея жеребец полицмейстера. В> санках женщина с белой собачкой на руках. Полицмейстерский кучер старается обогнать. Ирина Филипповна оглянулась, грозит рукою:
— Сидор! Обгонят — уволю!
Дался ей этот Сидор!.. Я натянул вожжи, хлестнул Святогора кнутом, а рысаков хлестать не следует. Жеребец закусил удила и понес. Полицмейстерский кучер нажимал. Скосив направо глаза, я увидел на козлах чернобородого истукана с медно-красным лицом. Во мне тоже проснулось что-то дикое, и я опять огрел Святогора кнутом. Рысак полицмейстерши, бежавший одно время почти рядом, отстал. Близок конец Главной улицы. Дальше обгонять негде.
Льдинка из-под копыт жеребца попала мне в глаз. Я вскрикнул от боли, опустил вожжи. Впереди улицу пересекал крестьянский обоз. Святогор сам повернул в переулок. На повороте санки со страшной силой ударились о тумбу. Оглобли переломились, как обрезанные пилой. Я кубарем вылетел на снег. Жеребец убегал налегке, без санок, и снежный вихрь крутился за ним.
…Хозяйка лежала возле тумбы, подвернув правую ногу, лицо ее было сведено судорогой, из разбитой головы текла кровь, окрашивая притоптанный снег. Сбежался народ. Кто-то суетливо приказывал кому-то бежать за доктором.
Ирину Филипповну уложили в санки проезжавшего мимо извозчика. Кто-то спросил адрес.
Как в чаду, я побрел в особняк Жукова.
«Что теперь будет? Рассчитает Валерьян Семеныч? Может, посадит в острог?»
Лежу в людской голодный и одинокий. Никто не бранит, не допрашивает.
…Горничная Панька вынесла паспорт, пять рублей денег.
— Убирайся-ка, малый, на все четыре стороны. Твое счастье, что барин даже радуется смерти Ирины Филипповны. Руки у него теперь совсем развязаны. Скоро женится на молодой, и будет хозяйкой нашей Валентина Георгиевна. А то — не миновать бы тебе острога.
— Повезло сиволдаю, — ухмыльнулся кучер. — Благодари бога и отставного генерала дочку — Валентину Георгиевну.
Глава двадцать четвертая
В день свиданий я зашел в острог.
Дед еще не знал, что я без места. На лице у него радость.
— Приятеля твоего отыскал. Николая Павловича Яхонтова. В одиночке держат, строго. Человек душевный. Через глазок побеседовали.
Я рассказываю о своих мытарствах. Старик задумался.
— Ступай, Матвеюшко, в деревню. Не ко двору, видать, пришелся в городе.
— А как же ты? И передачу никто не принесет.
— Ничего, милой, вытяну, привыкать стал, — мотает он головой. — Тебе жить надо, мне — умирать. Да и недолго здесь пробуду. Есть слушок — после суда всех политиков погонят в Сибирь.
И опять я брожу по городу, ищу работу. Везде просят бумажку от прежнего хозяина. Ни от Агафона Петровича, ни от Валерьяна Семеныча я бумажку не взял, и всюду — отказ. Удивительное дело! В большом городе нет дела для одного человека. Часами простаиваю у заводских ворот, прислушиваюсь к реву гудков. Беседы с Николаем Павловичем, встречи с мастеровым людом приучили меня уважать завод, ценить и любить рабочего человека. Стоять за станком, управлять машиной, создавать своими руками вещи, необходимые людям, — что может быть лучше? И в какое сравнение с этим трудом можно поставить труд извозчика, развозящего пьяных купцов и офицеров по Сахалинам да ресторанам, или труд дворника, подметающего улицу?
Яхонтов рассказывал, что многие мастеровые учатся на вечерних курсах, выписывают газеты, журналы.
Я должен стать рабочим, только рабочим, и никем другим быть не желаю! Но даже в маленьких кустарных мастерских все станки заняты.
Сколько раз обошел я город от края до края. Ветер забирается под куртку, леденит спину, а я стою против заводских ворот.
«Может, сегодня возьмут? Умер кто-нибудь — и место освободилось? Мало ли что бывает».
Из проходной выходят мастеровые, отработавшие смену, у них лица и руки черны от копоти, глаза воспалены, одежда испачкана машинным маслом. Они на ходу перекидываются словами, и кажется, в голосах звучит радость.
Счастливцы!
Я опять очутился в ночлежке. Пахнет гнилью, зловонием. В тусклых корпусах, на грязных нарах, копошится людское охвостье: мелкие воры, безногие и безрукие уроды, слепые, глухонемые, нищенки, потерявшие человеческий облик пьянчуги. Отвратительный муравейник. Ночью драки, поножовщина. Изрезанных, убитых увозят в больницу. Часто наведывается полиция. Кого-то ищут, куда-то уводят.
Злобная сварливость обитателей ночлежки необъяснима. Калеки, в синих и багровых подтеках, словно поросшие плесенью, навсегда утратившие способность смеяться, похабно ругаются хриплыми голосами, ни с того ни с сего хватают друг друга за горло, падают, кликушествуют с пеной на губах. Глядя на них, не верится, что в городе есть чистые квартиры, населенные здоровыми, счастливыми людьми. Ночлежка напоминает собой таежную падь, где гниет бурелом, отравляя чистый лесной воздух.
Я задыхаюсь в этом омуте.
Многие прожили тут годы и не пытаются выбиться на поверхность. Что же это такое? Ведь они, как я, были когда-то молоды, на что-то надеялись, чего-то ждали, искали свою жар-птицу…
Забываюсь только во сне.
Вспоминаю адрес рыжего Миши Галандина, с которым познакомился у Николая Павловича. Авось поможет, даст дельный совет. Иду к нему вечером, стучу в калитку. Выглядывает седобородый старичок.
— Мне бы Мишу повидать.
— Забрали в тюрьму, — отвечает старик. — Ты дружок его будешь, что ли? Осторожней ходи. В переулках псы из охранки дежурят. Кабы не замели. Народу похватали ужасть сколько.
Я бегом пустился в ночлежку, и чудится — по бокам бегут черные тени, вот-вот крикнут: «Стой!»
Других приятелей Николая Павловича не разыскиваю.
Кругом стоят каменные громады, наводящие тоску. Вспоминается первый день, проведенный в городе. Так же, как сейчас, я слонялся, подыскивая работу, и серые загоны улиц теснили, давили со всех сторон. Холодная осенняя пыль, камень, кирпич, асфальт; ни цветка, ни клочочка зеленой травы, чтобы порадовать глаз. Иногда я пытался выйти к окраине, хоть на миг взглянуть на простор, напоминающий Кочеты, и попадал в тупик. Город держал меня в плену. Я чувствовал себя запертым в ловушке. Теперь я не новичок. Мне известны многие тайны города…
Шагаю, опустив плечи, ничего не видя перед собой. Подхожу к ночлежке и не могу переступить порог. Опять к ворам и калекам? Опять слушать надоевшие жалобы, стоны, ругань и несусветное вранье, от которого тошнит? Довольно! Буду лучше спать на скамейке в городском саду. Кто прогонит оттуда?
Полдень. По-весеннему греет солнце. На снегу сверкают первые лужицы, голые деревья качаются под ветром.