ЖИВОЙ МЕЧ, или Этюд о Счастье. - ВАЛЕРИЙ ШУМИЛОВ
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Справедливости ради скажем, что не все заключенные парижских тюрем погибли в этот день – некоторым из них удалось в общей суматохе бежать или спрятаться. Других (правда, таких было очень немного) трибунал отправил обратно в камеры для дальнейшего разбирательства. И, наконец, были оправданные. На почти полторы тысячи убитых их набралось всего несколько десятков, но, как ни странно, они были.
Когда председатель трибунала торжественно клал на голову признанного невиновным гражданина руку и возглашал: «Он свободен! Пропустить!», то толпа, только что терзавшая других узников, с радостными криками и почти со слезами на глазах кидалась к оправданному, обнимала его окровавленными руками, сжимала в объятиях, предлагала стаканчик вина или пива. Дочери маркиза де Сомбреля предложили стакан крови: «Ты говоришь, что твой отец не аристократ и что вы оба ненавидите аристократов? Так выпей же аристократической крови и докажи свой патриотизм!» Дочь пьет кровь (по другим сведениям в стакане было красное вино), и она и ее старик отец спасены!
С криками «Да здравствует нация!» обоих Сомбрелей относят домой.
Маркиза Жака Казота, масона и писателя-мистика, арестованного за попытку организовать побег короля, тоже спасает дочь. Она не пьет кровь, но ее речь настолько красноречива, ее отчаяние настолько убедительно, что тронуты даже загрубевшие сердца судей-санкюлотов, уже начинавших утомляться от резни. Казот спасен и даже отпущен домой, но ненадолго. Всего через двадцать дней 24 сентября он взойдет на эшафот и стоически примет смерть, которую сам себе и предсказал около пяти лет назад на званом обеде одного известного академика.
Неизвестно, существовало ли на самом деле «пророчество Казота», но сам автор нашумевшего романа «Влюбленный дьявол» [77]мог убедиться в том, что был прав, отстаивая всесилие человеческой любви: несмотря на всю серьезность предъявленного ему обвинения, его спасает безграничная любовь дочери.
Других узников спасает находчивость. Так, в Лафорсе некто Матон снял с себя приличное платье и надел вместо него заранее припасенную грубую грязную одежду и, выдав, таким образом, себя за голодранца из «своих», спасся. Правда, если бы у него не было хорошо подвешенного языка, не помогла бы никакая маскировка.
В Аббатстве только находчивость спасает бывшего офицера Журниака де Сен-Меара от смерти. «Я всегда был роялистом!» – заявляет он. При этих словах ожидающая окончания его допроса толпа взрывается громким криком. «Но после 10 августа я не могу быть роялистом! – продолжил Сен-Меар. – Величие этой революции раскрыло мне глаза на происходящее. Теперь честный француз не может быть роялистом. Я – честный француз, и поэтому я – патриот!» Римская речь бывшего королевского офицера производит впечатление, и он свободен!
Он свободен, свободен по-настоящему, но скольких других «освободила» смерть! И не только тех, кто был растерзан толпой, но и тех, кто в ожидании мучительной смерти сам свел счеты с жизнью, как это сделал полковник Шантарен в Аббатстве, покончивший с собой тремя ударами кинжала в грудь!
4 сентября избиение узников в парижских тюрьмах прекратилось. Вновь на улицах зазвучала «Карманьола», но теперь ее грозный припев «Славьте гром! Славьте пушек гром!» не заглушал пронзительные крики убиваемых – убивать больше было некого. Так же как некому было разбираться в происшедшем и тем более требовать с кого-то ответа. Груды голых трупов (теперь после избиения из всех щелей во множестве выползли и мародеры) зарыли в общих могилах на трех кладбищах – Монружском, Кламарском и Вожирарском, засыпали негашеной известью (еще одна недобрая примета нового революционного времени!) и постарались забыть о происшедшем.
Даже Ролан, сам почти пострадавший во время «сентябрьской анархии», даже он написал в письме от 3 сентября: «На события вчерашнего дня история должна, быть может, набросить покрывало… Я знаю, что народ хотя и ужасен в своей мести, но вносит в нее своего рода справедливость…»
И если так говорил министр внутренних дел на следующий день после своего «неудавшегося» ареста, то что можно сказать о других! Например, о военном министре Серване, на время этих событий вообще уехавшего из Парижа. Все они молчали.
Никак исполнительная власть не откликнулась и на знаменитый манифест Наблюдательного комитета Коммуны, с которым она обратилась 3 сентября ко всей революционной Франции с предложением продолжить избиения: «Парижская коммуна спешит уведомить своих братьев в департаментах, что часть кровожадных заговорщиков, содержавшихся в ее тюрьмах, уничтожена народом… Мы не сомневаемся, что вся нация после стольких измен, приведших ее на край гибели, поспешит применить это необходимое средство общественного спасения…»
Меры в провинциях были приняты незамедлительно. Кое-где они даже опередили парижские события. Хотя особых кровопролитий не было – было убито по одному или по несколько человек. После рассылки манифеста количество жертв несколько возросло, но ненамного. Избиения в Реймсе, Мо, Лионе, Кане, Орлеане и Версале не шли ни в какое сравнение с парижской гекатомбой. Зато теперь народ был вполне подготовлен к грядущим кровавым событиям 93-го года.
Кульминацией сентябрьских событий стало ограбление в Париже Гранд-Мебля, хранилища ценностей королевской Франции. В то время как Законодательное собрание ломало голову над тем, где найти деньги на экипировку и вооружение волонтеров, никто не подумал об огромных сокровищах, доставшихся новой власти в наследство от монархии. Не думали об этом и санкюлоты, только что беспощадно расправившиеся в тюрьмах со своими врагами – аристократами и уголовниками, и надеявшиеся, что теперь уже никто в столице не посмеет посягнуть ни на их революционные завоевания, ни на их кошелек.
Надеждам всех «добропорядочных» граждан – и богачей и бедняков – не суждено было оправдаться. Тюрьмы, казалось, «очищенные» от преступников, стали наполняться еще быстрее, чем раньше. Следствие, начатое по делу ограбления 15 сентября Гранд-Мебля, привело в ту самую знаменитую тюрьму Лафорс, где совсем недавно заседал безжалостный «народный трибунал» Эбера. Теперь «трибунала» уже не было, а новые узники Лафорса (большая уголовная шайка мизераблей) совершенно преспокойно выходила по ночам из революционной тюрьмы, совершала свои «подвиги» и дисциплинированно возвращалась обратно. Членов шайки, которая и ограбила Гранд-Мебль в несколько приемов, как будто бы совсем не беспокоило то, что совсем недавно у входа в тюрьму и вокруг нее лежали целые кучи трупов.
Мы заговорили об этом «темном» деле («темном» потому, что, хотя часть воров и была поймана, большая часть сокровищ исчезла безвозвратно) не только по причине того, что оно хорошо передает дух той темной «сентябрьской» атмосферы, в которой массовые убийства уголовников (наряду с убийствами аристократов) перемешиваются с громкими уголовными преступлениями, но также и по причине того, что очень часто «дело Гранд-Мебля» связывают с именем Дантона, будто бы его и организовавшего. А также и с именем герцога Брауншвейгского, командующего войсками коалиции в битве при Вальми и будто бы тайно подкупленного Дантоном на эти самые «бриллианты монархии». Так, по крайней мере, утверждали злопыхатели «Карманьолы» и ненавистники революции.
Впрочем, что бы они ни говорили, несомненно, что главным фактором победы при Вальми, первой победы революционных войск над силами коалиции, был великий патриотический порыв французского народа, поднявшегося на защиту своей свободы, торжество всенародной «Карманьолы» – «Марсельезы». Именно она заставила устрашиться тогда, 21 сентября 1792 года, прусского герцога, заставила его фактически без боя отвести свои войска, и именно она через 14 лет настигла его в самой Пруссии – в 1806 году герцог Брауншвейгский был смертельно ранен в битве под Иеной теми же самыми французскими солдатами, которые теперь в составе уже наполеоновской армии шли на завоевание мира.
И это было дальнее эхо «Карманьолы».
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
ПРЕДСТАВИТЕЛЬ НАРОДА
18 сентября – 13 ноября 1792 года. КонвентРеволюционер – человек обреченный. У него нет ни своих интересов, ни дел, ни чувств, ни привязанностей, ни собственности, ни даже имени. Все в нем поглощено единственным исключительным интересом, единой мыслью, единой страстью – революцией.
С. Нечаев. Катехизис революционера* * *ДИЛИЖАНСНа этот раз я не умер. Нож обрушился в один миг. Последние мгновения я помнил совершенно отчетливо: шатающийся под ногами деревянный помост, два высоких столба со стальным отливающим бледно-красным треугольником вверху между ними, отвратительная узкая доска, склизкая от крови. Бьющий в нос мерзкий запах скотобойни. Захлестывающие плечи и ноги кожаные ремни. Прикосновения грубы, но почти не чувствуются – тело словно одеревенело. Одеревенела и мысль – сознание бесчувственно фиксирует происходящее. Уши как бы заложило, и рев колышущейся внизу толпы доносится настолько издалека, что почти не слышен. Не видима и толпа – моя голова высоко поднята, глаза широко раскрыты, я не закрываю их, даже не моргаю, но смотрю прямо перед собой поверх толпы и помоста, поверх этих ящиков с трупами, поверх тела моего предшественника, которого со стуком запихивают в ящик и которого, как мне кажется, я при жизни должен был хорошо знать, и вижу в прямоугольнике гильотинных врат кусочек голубого неба, отсекаемого сверху нависающим окровавленным лезвием. Но от жизни только секунды: скрип поворачиваемой доски, резкое (резкое до тошноты!) падение вместе с качалкой вниз, и вот голова въезжает между столбов прямо под нож. Такой же мокрый и сколький от вязкой жидкости деревянный ошейник прижимается к шее. Мои глаза даже не моргают, и в зрачках отражаются другие остекленевшие взгляды отрубленных страшных, перепачканных кровью, слюной и рвотой, голов под люнетом в корзинке всего в паре футов от меня.