О времени, о Булгакове и о себе - Сергей Ермолинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наша комиссия добивается издания Полного собрания сочинений М. А. Булгакова, куда войдут все его сочинения — и те, которые не переиздавались с 1925 года, и те, которые не издавались никогда. Может, и вправду помогут «генералы», потому что предстоят немалые трудности. Планы издательств буквально забиты собраниями сочинений. Ведь нынче платят за них полным рублем, и кто только не лезет, не толкается, не работает локтями, как в метро в часы пик! Кого только не издают!.. И все же я убежден — пробьемся. Не уверен лишь в том, доживу ли сам до выхода первого тома?
«Друг мой милый, слышишь ли меня?..»
Урну ее захоронили на Новодевичьем кладбище, в его могиле. И теперь там выгравирована единая надпись:
писатель МИХАИЛ АФАНАСЬЕВИЧ БУЛГАКОВ (1891–1940) ЕЛЕНА СЕРГЕЕВНА БУЛГАКОВА (1892–1970)
Я служил ей всем, чем мог.
Мой неотягчающий долг.
1966–1981
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ТЮРЬМА И ССЫЛКА
Когда строку диктует чувство,Оно на сцену шлет раба,И тут кончается искусство,И дышат почва и судьба.
Борис ПастернакВ моих записках о Булгакове упомянуто, что, назначенный после его смерти в булгаковскую комиссию при Союзе писателей, я проявлял «излишнюю активность, пытаясь добиться опубликования его произведений, хотя бы пьес, и что это ни к чему хорошему не привело». Начальники, коим надлежало отвечать за мою рукопись, вычеркнули этот абзац, опасаясь, как бы читатель не догадался, что я был арестован. Что верно, то верно — читатель нынче догадлив. Тем не менее я обязан (и не намеком) рассказать о том, как узнал изнанку нашего существования, а вместе с этим раскрылась передо мной суть так называемого булгаковского дела, которого не было, но которое существовало, как существует до сих пор…
История беспощадна, сколько ее ни фальсифицируй. На глазах летят в бездну страшные кумиры на глиняных ногах, еще вчера обожествляемые. Избави бог, я всегда был далеко от них. Цари того времени еще царствовали, когда меня схватили за шиворот. Не сразу разобравшись, а лишь по ходу следствия, постепенно, я понял, что поступили со мной правильно: преступления не было, ни за какую веревочку не схватишься, но был — дух. Вот именно дух, и от него чадило неотвратимым возмездием…
Дом не может стоять на трех ногах. Не будь слепым! Молись о тайне истолкования. Это, кажется, сказал апостол Павел.
Тяжело писать о себе. Слова, ворочаясь, падают пудовыми гирями.
АРЕСТВ начале октября 1940 года я стал замечать, что возле моего дома в Мансуровском переулке прохаживается парочка — чаще всего он и она. Иногда они заходили, словно прячась, и в наш дворик. Я решил, что идет слежка за каким-то домом по соседству. Волна арестов тридцать седьмого — тридцать девятого годов чуть схлынула, но в городе было тревожно и нехорошо. Почти совсем исчезли «черные вороны». Днем по городу катили фургоны с надписью «Хлеб», хотя вместо хлеба, рассказывали, под такой вывеской перевозили арестованных. Впрочем, слухов стало чуть поменьше и спать можно было чуть поспокойнее…
Странно, что я забыл точную дату. Кажется, 29 октября мы с женой провели вечер у Шапошниковых[87], то есть по соседству, в Большом Левшинском. Возвращались около двух часов ночи. Парочка прогуливалась по другой стороне переулка, напротив нашего дома. «Гуляют, — сказал я, — и какой-то несчастный не подозревает, что вот уже месяц охотятся за ним». Эта картинка стала для нас привычной, и мы спокойно вошли в калитку. В голову не приходило, что этим несчастным был я.
Лишь только мы легли спать и погасили свет, как раздался резкий звонок и нетерпеливо забарабанили в дверь. И вот в нашу крохотную квартирку вдвинулись люди. У окон и двери тотчас встали конвойные, а человек в штатском пальто протянул мне бумагу: «Вы арестованы».
Позже я узнал, что ордер на мой арест был подписан вторым секретарем правления Союза писателей Петром Андреевичем Павленко[88]. В те беззаконные времена почему-то соблюдалась формальность, по которой член ССП мог быть арестован только по ордеру, «завизированному» одним из секретарей Правления. А еще позже мне стало известно, что Фадеев отказался дать свою подпись, заявив, что он знает меня и ручается за мою политическую благонадежность. Представитель органов безопасности (тогда НКВД) отнюдь не настаивал, вежливо откланялся и, пройдя приемную, вошел в соседний кабинет второго секретаря. Там нужная подпись была им тотчас получена и таким образом формальности соблюдены.
Обыск у меня начали без промедлений. На мои вещи набросились сразу, как будто они могли исчезнуть, ускользнуть, раствориться в воздухе. Впоследствии я узнал, что обыск продолжался более суток. Ну еще бы! Это была поистине трудоемкая работа, потому что мой узкий, как пикап, кабинет был завален книгами и бумагами. Я видел лишь, как начали вываливать на пол книги, рукописи, бумаги, папки. Во время этого динамитного разгрома у меня пересохло во рту, захотелось пить, и я потянулся к графину, но тут же был остановлен человеком в штатском: «Нельзя». Я отдернул руку, как от электрического тока, и вдруг сразу почувствовал, что уже не принадлежу себе…..
Меня вывели из дома. Начинало светлеть. Запомнил розовеющее, предрассветное небо, свежий, пробирающий ознобом холодок. Я еще не понимал, что прощаюсь с прежней жизнью навсегда. У калитки ждала легковая машина, а не «черный ворон» и не фургон с надписью «Хлеб». «Везут, как важного преступника», — подумал я, усаживаясь сзади, а с двух сторон, зажав меня, уселись конвойные, два безусых розовощеких парня.
Улицы были пустынны. Обогнув Лубянскую площадь, мы свернули в переулок, и там огромные тяжелые ворота беззвучно открылись и впустили нас во двор внутренней тюрьмы. И Лубянка поглотила меня.
ПЕРВЫЕ ОШЕЛОМЛЕНИЯОстаток ночи и утро следующего дня я провел в «боксе», размером чуть больше кабины телефона-автомата, в котором можно было стоять или сидеть, поджав ноги. Окон не было, высоко наверху тлела лампочка слабого накала. Состояние у меня было шоковое, невозможно припомнить, сколько времени я там находился. Тут действовали, как я теперь понимаю, по одной и той же нехитрой, но хорошо отработанной системе. Выдержав положенное время, меня сразу провели в чей-то просторный ковровый кабинет. В его режуще-солнечном свете (я стоял против окон) передо мной возникли силуэты военных в энкаведистской форме, мне показалось, что их очень много, и все они почему-то, едва я вошел, стали громко кричать на меня. Они кричали негодующе, перебивая друг друга, словно нарочно создавая сутолоку из голосов, но из их крика я все же понял, что меня обвиняют в наглой пропаганде антисоветского, контрреволюционного, подосланного белоэмигрантской сволочью, так называемого писателя Михаила Булгакова, которого вовремя прибрала смерть. Как я ни был сбит с толку, но все же пытался объяснить, что ни я, ни Союз писателей не считаем Булгакова контрреволюционером и что, напротив, мне поручили привести в порядок его сочинения, имеется специальное постановление, и что я… Несвязные обрывки моих объяснений вызывали всеобщий хохот, меня тотчас прерывали и опять, словно состязаясь друг с другом, кричали, пока кто-то коротко не приказал: «Уведите его. Пусть подумает».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});