Европа кружилась в вальсе (первый роман) - Милош Кратохвил
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В отличие от отца с его довольно-таки обидными высказываниями, Ирена о Комареке и ему подобных судила совершенно иначе. Когда на первых порах ее родители критически было отнеслись к молодому визитеру, которого им подкинул их добрый знакомый генерал Гохльгебель, Ирена тут же решилась выступить на его защиту, проявив при этом необычайную смелость.
— Это как раз то, что мне было нужно, — наконец-то отдохнуть от вашего вечного идолопоклонства перед деньгами! То, что вас в нем раздражает, мне как раз по душе. Его нисколько не интересует ваша биржа, ценные бумаги, Hausse и baisse{[99]} — просто потому, что у него ничего нет. Но в то же время это дает ему неограниченную свободу и чувство независимости, а чувство свободы рождает грезы, стремления, мечты о счастье… о счастье…
Когда впоследствии Ирена рассказывала Комареку об этом своем «излиянии», правда, надлежащим образом подретушировав его, он был вынужден мгновенно уклониться от ее взгляда, ставшего в ту минуту ярым и проникновенным, как огонь.
Он предпринимал отчаянные усилия, чтобы удержать их отношения на уровне «родства душ» — это романтическое выражение он почерпнул из стихов, к чтению которых добросовестно себя принуждал ради… ах, где он, прошлогодний снег!.. Кроме того, он старался, насколько это было возможно, не оставаться с ней наедине и столь же осмотрительно выбирал темы для разговоров. Следствием этого явилась тягостная неловкость, которую они оба испытывали, поскольку Ирена была слишком умна и чутка, чтобы не догадаться, каково истинное положение вещей.
И к выводу о том, что затягивать дело дольше уже небезопасно, пришли однажды, вне всякого сомнения, родители Ирены, так как все визиты Комарека походили один на другой, а душевное состояние дочери начинало внушать матери серьезные опасения. В результате обер‑лейтенант Комарек получил однажды от дядюшки-генерала строгий наказ попросить у родителей Ирены ее руки.
Это было исполнено, и поскольку предложения ждали, тут же в узком семейном кругу состоялась помолвка.
Это произошло неделю тому назад, и за все это время жених ни разу не отважился показаться на глаза невесте.
Весть о возможном военном конфликте Комарек в этой ситуации воспринял как глас ангельской трубы, от звуков которой рухнут стены Иерихона и он, Комарек, выйдет из развалин своего обручального узилища независимый и свободный, даже если ему придется тотчас пойти на смерть! Правда, девяностодевятипроцентная вероятность (Комарек неохотно признавался себе в этом) основывалась главным образом на его собственном желании и личину правдоподобности надела на себя, видимо, только затем, чтобы у него отлегло от сердца. Потому что, вообще-то, в казино, в казарме, всюду, куда бы он ни пришел, о войне говорили как о чем-то совершенно неправдоподобном, а если и допускали возможность ее возникновения, то тут же спешили добавить, что все равно это будет лишь увеселительная прогулка, что австрийские солдаты закидают сербов шапками, причем еще до того, как русский медведь очухается.
Но прежде чем выяснилось, кто прав, последовал очередной генеральский приказ: довольно пребывать в нетях, немедленно явиться к Рейхенталям!
Разумеется, приказа не ослушались: «Zu Befehl, liebster Onkel!»{[100]}, и таким образом обер-лейтенант Комарек снова объявился на указанном плацдарме в парадной форме с иголочки, с тремя розами и с весьма убедительным объяснением, почему его не было целую неделю.
И как всегда совершался столько раз повторявшийся гостевой ритуал: аперитив с будущим тестем плюс сигара с одной стороны и сигарета — с другой, затем семейный ужин с разговорами на обычные темы, вопросами и улыбками, которые у родителей Ирены были на сей раз несколько менее стандартными, ведь теперь они угощали жениха своей дочери.
Более того, после ужина они впервые оставили молодых людей наедине tete-a-tete{[101]}, поскольку теперь в этом не было ничего предосудительного.
И в то самое мгновенье, когда за родителями захлопнулась дверь, Комарек с ужасом осознал, что наступил… момент истины.
Он понял это по застывшему лицу Ирены, по ее слишком красноречивому молчанию, а главное, по ее взгляду, который чуть ли не приколачивал его своиааи невидимыми гвоздями к кресту.
Комарек не знал, как долго длилась эта тишина, тишина, пронизанная молчаливыми укорами Ирены, ее плачем без слез, ее отчаянием. Наконец он не выдержал и принялся бессвязно лепетать о том, что-де все будет хорошо, он это предчувствует, он в этом уверен; что теперь у них будет для себя больше времени, а войны, конечно, никакой не будет…
— Будет.
Одно-единственное слово. Оно хрустнуло, как преломленная сухая ветка.
Комарек вдруг осознал, что Ирена права.
Сколько раз потом мысленно возвращался он к этой минуте, стараясь доискаться, откуда взялась в этой женщине такая пророческая уверенность, а в нем — вдруг! — такая слепая доверчивость. Вероятно, это объяснялось тем, что он вообще не мог себе представить, чтобы Ирена сказала когда-нибудь неправду.
Затем девушка встала и, по-прежнему не спуская глаз с мужчины, указала на дверь:
— Возьмите плащ и спуститесь вниз. Только смотрите, чтоб вас не выдала на лестнице сабля. Возле дома подождите меня. Я выйду сразу же вслед за вами.
И так же, как перед этим Комарек поверил в предсказание Ирены, так и теперь он повиновался ее распоряжению. Уходя, он поймал себя на том, что взглянул в сторону окна; на стекла падали частые капли дождя, но он не придал этому никакого значения и, как того желала девушка, тихонько вышел в коридор и начал спускаться по лестнице, следя за тем, чтобы сабля не задевала за ступеньки.
Он и двух минут не прождал возле дома, как Ирена оказалась рядом с ним.
— Что теперь?
— Извозчика. — Ирена даже не взглянула на Комарека, смотрела прямо перед собой, словно бы выискивая меж дождевых струй дорогу, по которой она устремится.
Комарек подошел к краю тротуара. Два экипажа проехали мимо с пассажирами, третий остановился. Комарек распахнул дверцу кабины:
— Куда изволите?
— К вам.
Комарек стал ловить ртом воздух. Но уже в следующее мгновение он услышал себя, называющего кучеру собственный адрес.
В экипаже они сидели друг подле друга молча, выпрямившись, как за школьной партой, следя за тем, чтобы не коснуться друг друга хотя бы плечом.
Затем экипаж остановился, кучер пробубнил обычные в таких случаях слова благодарности за плату по таксе и за чаевые: «Meine Hochachtung, meine Herrschaften!»{[102]}, — после чего…
…После чего обер-лейтенант Карл Комарек сделал единственное, что ему полагалось сделать: помог Ирене сойти, открыл перед ней дверь парадной и повел по лестнице на третий этаж, где у него была временная холостяцкая квартира. Вешая Иренин и свой плащи на вешалку в прихожей, он, бог весть отчего, обратил внимание на то, что оба плаща густо усеяны жемчужинками дождевых капель, серебристых, сверкающих, — сливаясь друг с другом и стекая на линолеум пола, они превращались в бесцветные, ничем не примечательные ручейки. На какой-то миг ему почудился в этом некий символ, но символ чего — этого он додумать не успел, так как до его сознания дошло, что Ирена сама открыла дверь в комнату и вошла туда.
Он зажег свет и увидел, как Ирена осматривает все, что ее окружало: мебель, стены, картины, — не торопясь, внимательно…
— Так вот ты какой… Он понял ее не сразу.
— А! Нет, не совсем. Здесь масса вещей, которые не отвечают моему вкусу. Но квартира…
Он не договорил. Только сейчас до него дошло, что Ирена впервые обратилась к нему на «ты». «Ну теперь, наверно, такое начнется!..» — и он тут же устыдился этой бестактной фразы, хотя и не произнес ее вслух.
Он повернулся к окну и наобум заговорил об открывавшемся из его квартиры виде на тыльную сторону храма, построенного на пожертвования, на разбитый вокруг церкви невзрачный скверик. Возводя таким образом словесный оборонительный вал для защиты от угрожавшей интимности, он проклинал себя за свою нерешительность и трусливое лицемерие, которых такая женщина, как Ирена, не могла не разглядеть.
И в том, что он тут не ошибался, Ирена убедила его первой же фразой, полоснувшей его, точно плетка:
— Я люблю тебя, Карли, понимаешь? По-настоящему люблю.
Вот оно… и предшествовавшие этому светские условности, официальность помолвки, вся эта разыгранная партия, итогом которой должен был стать брак по расчету, брак двух людей, уважающих друг друга, но ничего друг от друга не ждущих, — так по крайней мере представлял себе это Комарек, — все, все превратилось в груду обломков, точно рухнули леса, старательно возводившиеся в пустоте.
— Тогда как ты меня не любишь. Прошу тебя, молчи. Я знаю все, что ты хочешь сказать, все, что ты можешь мне сказать, но для меня это не имеет никакого значения.