Последние дни Российской империи. Том 2 - Петр Краснов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ветер всё рвёт и рвёт клочья белого дыма над трубой, и видно, как шевелится железный флюгер на ней, тихо поворачиваясь то вправо, то влево. С берёзы срываются сухие жёлтые листья и летят куда-то и уносятся в поля… Летят и мечты, и сладко сжимается сердце.
VIII
Этот день святой, прекрасный день, Алёша всю жизнь будет помнить его. Если бы у него были деньги, он купил бы маленькое хорошенькое колечко, вроде обручального, только с камнем, и вырезал бы на нём священное число. Двадцать третье сентября. Она подошла к нему и принесла ему цветы.
— Ну вот, вы паинька у нас, — сказала она, — вам можно теперь вставать и ходить.
— Этим я обязан только вам, — сказал он пересохшими губами.
— Почему мне?
В палате никого, кроме Верцинского, не было. Верцинский лежал спиною к нему.
— Почему… Я не могу вам этого сказать, Татьяна Николаевна. Вы на меня рассердитесь.
Она ставила цветы в стакан на столике у постели и наливала воду из графина. Она нагнулась к нему. Ему сразу было видно её покрасневшее лицо и большие серые глаза, внимательно следившие за тем, чтобы не перелить воду. Пальцы, державшие графин, стали розовыми. Видна была белая шейка, и, когда она нагнулась, чуть шелохнулись под серою блузкой молодые девичьи груди. От неё шёл обычный запах её тонких духов.
— На что же я рассержусь? — ставя графин на столик, сказала она. — Разве вы хотите обидеть меня и скажете что-либо худое.
— Могу ли я сказать или сделать вам что-нибудь худое? — с упрёком в голосе сказал Алёша.
— Думаю, что нет. Вы хороший офицер. Вы мне очень нравитесь. Если бы много, очень много было таких офицеров, как вы, мы бы победили немцев.
— Мы победим, Татьяна Николаевна. Видит Бог, мы победим их!
— Противные они! — сказала Татьяна Николаевна, и лицо её искривилось гримасой отвращения.
— Но всё-таки, что же это такое, чего вы не могли сказать мне? — спросила она.
— Я хотел вас попросить о великой милости.
— Что же вы хотите? — становясь серьёзной, спросила Татьяна Николаевна. Она ожидала просьбы к ней, как к великой княжне, просьбы исходатайствовать что-нибудь у Государя, чьего-нибудь помилования, денег, пособия, награды. Такие просьбы почти всегда бывали неисполнимы, и они огорчали.
— Я очень прошу вас… дайте мне поцеловать вашу руку.
Она засмеялась коротким грудным смехом и протянула руку, Алёша схватил её обеими руками и прижал к своим губам. Горячие губы обожгли руку великой княжны, и она вся вздрогнула. Но она не отняла руки. Его горячие пальцы быстро перевернули руку, и он покрыл ладонь горячими поцелуями.
— Ну, довольно, — сказала она. — Какой вы чудной. — И, быстро нагнувшись, она приложила свои нежные губы к его горячему лбу и сейчас же вышла…
Алёша не мог лежать больше, не мог думать, не мог молчать. Ему хотелось петь, кричать о своём счастье, ходить, прыгать, танцевать. Он встал и пошёл по палате.
— Верцинский! Казимир Казимирович, — окликнул он, — вы спите? Острое лицо повернулось к нему, и горящий взор остановился на нём.
— А, это вы, Карпов. Что такое? В чём дело?
— Я задушить вас хочу, Казимир Казимирович, вы понимаете. Я счастлив.
— С чем вас и поздравляю. Только, пожалуйста, меня не трогайте. Рубцы подживать стали, и рана не гноится.
— Казимир Казимирович, вы знаете, что такое любовь?
Верцинский внимательно посмотрел на Алёшу.
— Да вы что, юноша, влюблены, что ли? Алёша молча кивнул головой.
— Ну, значит, пропали. Юноша, только дурак может любить в настоящее время.
— Казимир Казимирович, да нет… Ну в самом деле, неужели вы не знаете, что такое любовь?
— Любовь или влюблённость, юноша, это различать надо. Вот вы как похудели. Вы в грудь ранены. Смотрите, ещё чахотку наживёте.
— Ну, влюблённость, не всё ли равно, — весело сказал Алёша и сел на постель Верцинского.
IX
— Влюблённость — это выписыванье на песке вензелей своей возлюбленной, это, юноша, чувство глупое и недостойное мужчины, — сказал Верцинский.
— Скажете тоже! Как вам не стыдно, Казимир Казимирович. И вовсе вы не такой, вы только на себя напускаете.
— Нет, юноша, локонов от милых девушек никогда не брал и на сердце в виде амулета не носил, ибо это глупо.
Алёша представил себе, сколько радости ему доставил бы локон Татьяны Николаевны, и блаженно улыбнулся.
— Вижу, юноша, что вы не согласны. Ну, что делать. Но предупредить вас считаю обязанным, ибо может быть, отчасти благодаря вам, попал в этот образцовый лазарет и на пути к выздоровлению.
— И не благодарны за это ей, нашей Царице, старшей сестре.
— Нисколько, юноша. Она обязана это сделать, и она и сотой доли своего долга не отдала мне.
— Обязана? Но почему? За что она обязана? А делать самой операцию надо мною? Возиться над моим телом, ходить за мной! Тоже обязана! — задыхаясь и торопясь сказал Алёша.
— Эх, юноша! Юноша! Вы слыхали, что такое садизм?
— Нет.
— Ну ладно. А о половой психопатии, или истерии, слыхали?
— Очень мало.
— Все они, и старшая сестра, и её дочери в лучшем случае больные женщины-истерички.
— Как вы можете это говорить!
— Продукт вырождения, юноша.
Алёша молчал. В его голове это не укладывалось. Он видел сильную высокую императрицу, красавиц великих княжон и не мог понять, как могут они быть продуктом вырождения. Верцинский точно угадывал его мысли.
— Вы не смотрите на то, что они телом такие здоровые, сильные, хотя Татьяна и телом худовата. Это бывает. В здоровом теле есть такой нервный излом, и вот от этого-то нервного излома и идёт это всё. И лазарет с красивыми молодыми офицерами, и игры с ними, а более того Распутин.
Это страшное имя было произнесено. Алёша боялся, что с этим грязным именем будет связана та, кого он любил больше жизни. О Распутине он не знал ничего определённого, но уже слыхал. Заставить молчать Верцинского, уйти от него он уже не мог. С непонятным жутким сладострастием ему хотелось слушать всё то худое и грязное, что тогда говорилось про царскую семью.
— Ни меня, — продолжал Верцинский, — ни штабс-капитана, вашего соседа, у которого вчера отняли ногу по бедро, а сегодня он умер, сами не оперировали, даже и не глядели на нас. Мы им не интересны. Тут смотрят и оперируют молодых, красивых, которые бьют на чувственность, раздражают нервы… Да, это дополнение к Распутину, к той страшной гангренозной язве, которая поразила императорский дом накануне его падения.
И опять Алёша молчал. Он хотел возразить, но чувствовал, что то, что он скажет, будет шаблонно и ни на чём не основано. Верцинский же говорит что-то значительное и умное, что ещё юнкером он немного слыхал, что чуть-чуть слыхал в полку и чего никак не понимал. Для него это все соединялось в одном ужасном слове: революция, и в этом слове он видел сейчас самое страшное: угрозу спокойствию Татьяны Николаевны.
Но не слушать он не мог. Зеленоватые глаза Верцинского, больные и злобные, приковали его к себе, как змея приковывает своим взглядом.
— Закон истории нельзя миновать. Российский императорский дом Шатался не раз. После прославленной и воспетой наёмными льстецами императрицы Екатерины был сумасшедший Павел. Тогда должна была быть русская революция… Но, с одной стороны, русское общество ещё не созрело, с другой, великая французская революция пошла по уродливому пути и вылилась в Бонапарта — у нас дело кончилось дворцовым переворотом и новым преклонением перед полоумным мистиком Александром. А там и пошло. Держали народ в темноте, ласкали дворянство и держались. Но гнилой плод всё равно должен упасть — это законы тяготения.
Распутинскую язву видят все, не видите её только вы, одурманенный самою глупою болезнью — влюблённостью.
— Кто такой Распутин? — спросил Алёша и сам испугался своего вопроса. Он понял, что сейчас откроется что-то страшное, что-то такое, что вывернет ему душу наизнанку.
— Распутин — любовник истеричной царицы и купленный императором Вильгельмом негодяй, притворяющийся идиотом. Распутин — это альфа и омега надвигающейся русской революции, это её краеугольный камень и последняя капля, переполняющая чашу русского самодержавия, — проговорил Верцинский и, казалось, сам любовался законченностью своего определения.
— Но, говорят… я читал, что это простой мужик, — сказал Алёша.
— Ну так что же, что простой мужик.
— Как же он может приблизиться к Императрице?