Последние дни Российской империи. Том 2 - Петр Краснов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы не знаете почему, — медленно и злобно проговорил Верцинский. — Вот в этом-то весь страшный ужас моей жизни и моего умирания, что и я не знаю почему. Да, слышите, не знаю почему, но я делал всё, как другие офицеры, и я не возмутился, и я не повёл своих солдат обратно, и я не приказал им убивать начальников… Я был сумасшедший.
Надвигались осенние сумерки. Тревожно гудели паровозы на запасных путях. Верцинскому дали молоко, и он выпил его через силу медленными глотками. Контуры его тела, мягко покрытые коричневым халатом, мутно рисовались на белой простыне. Сухая голова с выдающимися костями черепа утонула в подушке. Стал более чувствоваться неприятный терпкий запах гноящейся раны, от которого никуда не уйдёшь. Глаза Верцинского тревожно блуждали.
— Больно! — простонал он. — Как противно и больно там, в животе. Мне кажется, что я ощущаю в себе кишки и всю эту мерзость… Слушайте… Я видел трупы. Горы трупов. Я видел, как люди с белыми сумасшедшими лицами шли по полю, падали, корчились, стонали, кричали, а впереди шли офицеры и кричали: «в атаку, в атаку!» И я шёл. Я ничего не кричал. Но мне хотелось крикнуть одно: «остановитесь, безумцы!» Куда вы идёте? На смерть, на раны. Стойте! Вы боитесь суда, расстрела. Убейте вот их — вот этих офицеров, убейте генералов — и по домам! Нет войны. Нам, солдатам, она не нужна. А мы — сила! Я готов был сказать это, но пуля в это время меня сразила, и я упал… Слушайте… Стоит только раз не исполнить приказания, только всем, и войны не будет. Не будет этого ужаса. Война — это рабство. При свободе никто не пойдёт убивать…
Ярко, по всему вагону сразу, вспыхнули электрические лампочки и весело осветили белые, крашенные масляной краской стены. Вагон дрогнул, покачнулся. Мимо окна поплыли мутные жёлтые фонари, поезд тронулся, и заскрежетали колеса и скоро стали отбивать проворный ритмичный такт, и Верцинскому казалось, что колеса все кричат: «смерть идёт, смерть идёт», а Карпову, что они говорят: «я герой, герой, герой, герой»…
Поезд убаюкивал, и Карпов спал. У него поднялась температура, и рана, казавшаяся пустой, стала внушать опасения. Верцинский лежал в полузабытьи. Его мысли были ужасны. Ему казалось, что если бы можно было передать словами все холодное отчаяние его мыслей — весь мир содрогнулся бы. Но не было слов. Да и некому. Этот обрубок красивого пушечного мяса его не поймёт. «Рождённый ползать, летать не может», — думал Верцинский. Все двое суток пути он не разговаривал с Карповым, и они молчали.
Позднею ночью поезд мягко остановился у Царскосельского вокзала. Шёл дождь. Таинственно темнели широкие аллеи улиц, и в них, уходя вдаль молочными шарами, горели электрические фонари.
Под навесом суетились санитары. Выносили раненых. Сестра милосердия в теплом пальто, в косынке, ходила вдоль носилок и отдавала распоряжения.
— Сестра Валентина, — слышал Карпов голос молодого человека в студенческой фуражке, — Карпова просили к нам, тут есть записка от генерала Саблина, поручает его вашему уходу, и я вас очень прошу, если место есть, подпоручика Верцинского. Это мой учитель латинского языка. Учёный человек.
— Тяжело раненные?
— Оба тяжело. Карпов в грудь, но началось нагноение, а Верцинский в живот. Вся надежда на княжну.
— Выходим! — бодро ответила та, которую назвали сестрой Валентиной, — ну тащите, господа, что же вы стали! Слыхали, Рита, Саблин к нам обратился — это хорошая примета. Может быть, и простил.
— Мне писала Александра Петровна из Варшавы, что он сильно переменился после ранения. Христианином стал, — сказала Рита.
— А Железница-то! Рита, я всегда говорила, что Саблин — герой и военный человек; вот и не Генерального штаба, а какой размах у него. Мне старшая сестра писала о нём, что в Ставке очень им довольны. Только что получил дивизию — и такое великолепное дело.
— Сестра Валентина, Карпова можно в карете, а Верцинского разрешите в автомобиль… — спросил студент.
— Хорошо…
IV
Лазарет, в который отвезли Карпова, был особый. Он находился под непосредственным наблюдением Императрицы Александры Фёдоровны, и в уходе за ранеными принимали участие она и её дочери, великие княжны Ольга и Татьяна. Императрица не только наблюдала за уходом, но иногда ухаживала за ранеными сама, делала перевязки и помогала при операциях. В лазарете было запрещено называть её «Ваше Императорское Величество», но требовали, чтобы её называли просто — «старшая сестра». Княжон тоже называли — «сестра Ольга», «сестра Татьяна».
В этот лазарет Императрица ушла всем своим сердцем. Здесь она отдыхала от мучений душевных, вызванных разладом и разочарованием. Она понимала, что продолжение войны — гибель для России, по крайней мере, для России императорской, а иною она не могла представить себе Россию. Ей рисовался немедленный, сепаратный мир с Германией, мир, чрезвычайно выгодный для России, с получением Константинополя, проливов, части Малой Азии, и торжество монархии. Она не любила императора Вильгельма, считая его фальшивым, но она слишком любила русский народ, чтобы спокойно видеть его страдания на войне. Каждый умерший в её лазарете офицер или солдат переворачивал её сердце. Ночью, одна, она ездила на их могилы и молилась у простых деревянных крестов. Она чувствовала ужасы войны и, как женщина и как Императрица, считала своим долгом прекратить их. Её считали немкой, а она не любила Германию. В немцах же видела не врагов, но соседей, с которыми выгоднее жить в мире. Она ездила в Ставку, к своему мужу, зондировать почву, и там она натыкалась на невероятную, непримиримую ненависть к немцам, преклонение перед французами и верность во что бы то ни стало своему слову. Человек, который во внутренней политике не держал своего слова и поддавался настроениям, советам министров, общественных деятелей, своих приближённых, — благоговел перед договорами с Францией и Англией, и она ничего не могла сделать. Мешало и влияние матери. Императрица Мария Фёдоровна, перенёсшая оскорбления толпы при проезде в июле 1914 года через Берлин, не забыла этих оскорблений. Александра Фёдоровна понимала, что народ не на её стороне. Смутно, стороною, сильно затушёванные доходили до неё слухи о том, что народ и армия её не любят. Распутина ей не прощали, а с Распутиным она не могла расстаться, потому что Распутин заколдовал её. Она считала его святым, «старцем». Ей говорили, стороною, осторожно, что он развратный мужик. «Отчего же мне это прямо не скажут?» — говорила она. Она создала себе свой мир, полный тайн, религиозных откровений, сладости молитвы, лишений, и в этом мире Распутин ей казался пророком. Она трепетала за жизнь семьи, а жизнь семьи была связана таинственными нитями с жизнью Распутина. Она в это верила. Удаляли Распутина, и Наследник заболевал непонятными болезнями, приближали, ласкали его — и Наследник выздоравливал и становился весел и бодр. Против Распутина были все родственники Государя, вся Царская семья, тем более его нужно было оберегать и тем более сближалась с ним Императрица. Её жизнь стала мучительной и одинокой. Она чувствовала, как все постепенно удалялись от Трона, даже родственники. Одиночество окружало её, и она искала утешения в своём лазарете, в нём она хотела самой себе доказать, что всё, что если и не говорится, то чувствуется кругом, — неправда. Что народ и армия её любят и пойдут за нею.
Лазарет имел два отделения — офицерское и солдатское. И то и другое были поставлены самым лучшим образом. Ласкою и вниманием к раненым Императрица и великие княжны покупали себе любовь раненых, и письма и выражения благодарности этих раненых принимали за общественное мнение, за мысли всей России, всей армии.
Раненые возвращались в полки, полные приятных воспоминаний о времени, проведённом в лазарете, о ласках и внимании Царской семьи, но в полках они видели холодное, а иногда враждебное отношение к Императрице и, боясь заслужить кличку царского холопа, они молчали о своей благодарности лазарету, и лишь некоторые писали трогательные письма Императрице и княжнам. Эти письма далеко не всегда были искренними, но ими в лазарете восхищались, в них видели простое, полное благородства сердце русского солдата и по этим единичным письмам судили о всей армии.
Жизнь во дворце была для Императрицы каторгой. Своих мучений, своего заискиванья перед Распутиным, своих слёз в минуты колебаний она не могла скрывать. Она считала, что как христианка она должна любить врагов своих, облегчать участь пленных, особенно раненых. Она навещала лазареты, где были германцы. Эти посещения истолковывались, как её симпатии к немцам и презрение к русским. Кругом неё и великих княжон плелась чудовищная ложь, и лазарет, в который они отдали свои сердца, стал центром этой лжи и клеветы. Она не хотела видеть этого, но эту ложь уже повторяли придворные лакеи, казаки конвоя, солдаты караулов.