Трон и любовь ; На закате любви - Александр Лавинцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Под пыткою в приказе был и Степан Глебов, но не обмолвился ни на кого ни единым словом. Царевича судили, и судьи признали его достойным смерти. Приговор был представлен царю. Осужденный царевич был перевезен в Петербург, и 28 июня его не стало. Все те, кто держал его сторону, погибли или в застенках, или на плахе. Но страшнее всех была участь Глебова: он в Москве посажен был на кол. Современница этих ужасов, знатная иностранка, рассказывает, что во время казни к несчастному подошел огромного роста человек, весь закутанный в плащ, и начал издеваться над ним. Глебов собрал все свои силы и дважды плюнул ему в лицо.
XXXIV
При дворе преобразователя
Петров «Парадиз» разрастался с поразительной быстротой. Новому городу уже стало тесно на затопляемых, сырых берегах правого невского берега, и он потянулся по Кононову — самому большому острову левого берега Невы.
Лучшим украшением здесь был Летний сад, остаток шведского владычества в Приневском крае. Прежний его владелец, шведский майор Конау, усердно заботился об этом уголке, который был охотничьим парком при его мызе.
Царю Петру понравилось обилие росших здесь лип, и он избрал Летний сад местом своего постоянного жительства в новом городе. Старый тесный домик на Березовом острове, у крепости, где жил сперва Петр, был им оставлен — сюда царь заходил, только когда принимал наезжих шкиперов; взамен же этого обиталища появился довольно большой просторный каменный дом на берегу Фонтанной с видом на Неву. Здесь Петр жил, и здесь помещался его двор.
Никогда не было роскоши в личной жизни этого могучего человека. К последним годам жизни он, и прежде-то расчетливый, стал более чем скуповат и экономил на всем, лишь время от времени устраивая праздники, в которых то венчали шутов с шутихами, то организовывали шутовские процессии.
В последнее десятилетие своей жизни Петр порядочно огрубел и оставался верен только прежним вечерним попойкам да заведенным им ассамблеям, которые устраивались у него лишь изредка, большею же частью происходили у кого-либо из приближенных. Свою скупость Петр любил подчеркивать при каждом удобном случае.
— Я ведь — царь, — говаривал он, — государство обкрадывать мне не приходится, а потому и живу я на то, что у меня есть. Вот государские воры, так те роскошествуют.
После казни старшего сына Петр становился страшен даже для близких людей. В нем развилась подозрительность, он видел во всем злоумышление, часто даже там, где ничего не было.
Тайная канцелярия — это страшное учреждение, явившееся тем же, чем был Преображенский приказ в Москве — делала свое ужасное дело. По всякому поводу — из-за неосторожного взгляда, из-за пьяных речей — хватали людей и тащили их в мрачные застенки, где три царских инквизитора — Петр Андреевич Толстой, Андрей Иванович Ушаков и Григорий Григорьевич Скорняков-Писарев, страшная «кнутобойная троица», — действовали, не зная устали. Батоги, кнутобойство, дыба в застенках никогда не оставались без дела, заплечные мастера не сидели без работы; на обычном месте казней — у Троицкого собора на Березовом острове по целым месяцам стояли эшафоты.
Но так уж бывает, что люди редко видят то, что находится близко от них, и, завершая важные розыскные дела, царь не видал того, что делается в его семье.
Крепко-накрепко залегло в сердце царя воспоминание о пережитых им счастливых днях с прелестницей Кукуя Анной Монс. Годы прошли, а память осталась.
И жил при петербургском дворе Виллим Иванович Монс, брат той Анхен, которую Петр любил на заре своей жизни. Красавец, щеголь, прекрасный музыкант, талантливый поэт, Монс являлся украшением царского двора и выгодно выделялся из среды грубых, пьяных царских денщиков. Там, где появлялся Монс, вспыхивало веселье, раздавались смех, шутки и звуки мандолины, с которой почти не расставался Виллим Иванович. Сам он жил без всякой заботы, безалаберно, легкомысленно; богачом он никогда не был, а деньги у него частенько бывали большие.
При нем неотступно находилась и его старшая сестра Матрена Ивановна Балк, которая вела его хозяйство в Петербурге.
Кроме Виллима Ивановича памятью счастливых дней юности была одна из «верхних девок», т. е. фрейлин его супруги. Незатейлив был ближний двор русской царицы. При нем не было родовитых женщин и девушек; самою родовитою среди них была «князь-игуменья» Евдокия Чернышева, разбитная пожилая бой-баба, которую иногда одаривал своим мимолетным расположением «протодьякон всепьянейшего собора» царь Петр Алексеевич.
Наиболее видной из «девок вверху» была Мария Даниловна Гамильтон, та самая сиротка, которая своими детским ручками поднесла царю Петру букет на празднике, устроенном тогда прелестницей Кукуя. Мария стала роскошной красивой женщиной, которую Петр увидел однажды и сразу узнал.
— А я тебя помню! — сказал радостно. — Я тебя сразу узнал. Вот ты какая, Машенька!
И пропала Машенька…
«Сильное и здравое тело Петра Алексеевича, что бы он там ни говорил о своей старости, — рассказывает историк, — любило, хотя и временные, но частые «отмены» супружеской верности. Петр вскоре заметил красавицу Гамильтон и сделал для нее отмену, вероятно усмотря в ней такие дарования, на которые не мог не воззреть с вожделением».
XXXV
Постоянно в страхе
Понятно, что такое милостивое внимание привлекло к Марии Даниловне, как называли Гамильтон при царском дворе, всеобщее внимание. За ней стали ухаживать, ей стали льстить, примечая в то же время, что Екатерина Алексеевна не выказывает по отношению к своей фрейлине никаких признаков ревности. Впрочем, и до Гамильтон это бывало нередко, и такие случаи никого особенно не удивляли.
Но при Петре уже много лет был человек, который более ревниво, чем влюбленная женщина, следил за каждым увлечением царя. Это, конечно же, Александр Данилович Меншиков, как и прежде, страшившийся за свое положение. Кочет был при нем неотступно, он в эти годы стал доверенным лицом Меншикова и его правой рукой.
Как-то князь Ижорский призвал его к себе для тайной беседы. Кочет уже знал, что это означает: могучему князю снова понадобилась верная служба его холопа, и в таком деле, какое никому иному поручить было нельзя.
— Что повелеть изволишь, светлейший? — спросил Кочет, явясь на зов господина.
Александр Данилович испытующе посмотрел на него, а затем воскликнул:
— Чего спрашиваешь-то? По пустякам звать тебя не стал бы.
— Ведомо это мне, ваша светлость, — льстиво ответил Кочет, — милуешь ты меня не в пример.
— Милую потому, что твою службу помню. Вот и теперь она мне сильно понадобилась…
— Приказать изволь; приказа не исполню, только ежели умру.
— Так вот что! Есть у царицы наверху девка Марья Гамильтова, для ее величества услуг приставленная… Видал, поди, ее?
— Как же, светлейший, приходилось. Через твою честь в Летний сад доступ имею, так и видывал эту Гамильтову.
— Так вот сдается мне, что блудно она жить начала, и хочу я до истины дознаться. Плохо дело, ежели такая нечисть при высочайшем дворе заведется.
Кочет нагло ухмыльнулся.
— Ты чего? — вспылил Александр Данилович.
— Прости, милостивец! Вспомнилось мне, что немало всякой там этакой-то нечисти. На Москве по этой части было дело худое, а в Питере куда всякого худа больше…
— Как ты смеешь? — в раздражении затопал на него ногами Александр Данилович. — Не твоего ума дело!
— Вестимо, не моего, — быстро поправился стрелец. — Рад послужить тебе, приказывай только! Видывал я эту Гамильтову! Частенько она с Монсовым по саду гуляет…
— Как? Разве она с ним путается?
— Ну, нет, — опять ухмыльнулся Кочет, — у Гамильтовой с Монсом никакой любви нет. Да что тебе, ваша светлость, говорить-то? Поди, сам ты знаешь, кто из них по какому зверю охотится.
В этих наглых словах скрывался такой намек, что даже сам Александр Данилович смутился.
— Ну-ну, что я знаю, то при мне и остается, а ты вот разузнай-ка все подробно. Машка Гамильтова чего-то хворает, сидит в своих комнатах запершись и даже на ассамблеи не показывается; это неспроста…
— Ладно, узнаю, — согласился Кочет, — раз тебе тогда с польским графом послужил и теперь послужу, а за наградой ты не постоишь…
— Не бойся, доволен будешь! — сказал Меншиков и махнул Кочету рукой, приказывая ему этим удалиться.
Оставшись один, Александр Данилович на мгновение дал волю своим чувствам. Каким могуществом он ни пользовался, но в то же время постоянно чувствовал себя одиноким и должен был опасаться всего.
— Да, да, — тихо проговорил он, рассуждая сам с собой, — вот так жизнь! У зайца на меже больше покоя, чем у меня. Один я, один, а следи за всем! Враги везде и всюду, и все подкапываются, все стараются свалить, и чудо, что это еще не удается им. Теперь с двух сторон на меня гроза надвигается… Большую силу забрал Монсов! Умеет немчин ждать, и ежели только теперь не свалить его, так потом от него не отделаешься — так вот на шею и сядет. Да хорошо, если только сядет! Ведь он не задумается и голову от шеи отделит… Ох, немчины-немчины! Не так уж много осталось, а только, где они заведутся, там нам, русским, плохо… Вот и Машка эта самая тоже своего добивается, и тоже от нее баламут может выйти. Только не дам я им укрепиться, потягаемся! Сперва Машку нужно убрать, а потом и с Монсом легко справиться будет… Я не я буду, если и на этот раз по-моему не выйдет. Берегитесь, вы! Вздумали на моей дороге встать, так или вам несдобровать, или мне.