Кровь людская – не водица (сборник) - Юрий Яновский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Дай-ка мне, брат, оружие. Так лучше будет, — решительно говорит Олександр.
Данило вынимает из карманов плоские браунинги, достает гладкие тельца патронов и с облегчением отдает их брату.
— Вот, кажется, и все.
— Сядем на дорогу, — предлагает Мирон.
От него пахнет рыбой и медом. Пройдет еще десяток лет, поседеет человек и станет совсем похож на доброго старого пасечника, но сейчас доброту его разрушает страх, от которого усы подергиваются, словно возле них и ночью летают пчелы.
Братья садятся прямо на ток, под их руками выбоины — следы от цепов, пальцы чувствуют прохладу. Потом все трое поднимаются, пересекают двор и у ворот трижды целуются.
Данило уже перешел плотину, когда позади послышался топот детских ног.
— Дядя Данило, — к нему подбежала Василинка с торбой, — возьмите домой немного рыбы, все гостинец будет. — И она подала ему полотняную торбу, с которой еще стекала вода. Внутри билась свежевыловленная рыба.
У Данила сердце сжалось от боли: не он принес подарок девочке, а она ему.
— Спасибо, Василинка. Не надо мне…
— Почему не надо? — удивилась девочка. — Она свеженькая, еще живая. Одни караси, как золото.
— Одни караси, говоришь? — переспросил он.
Девочка кивнула головой.
— Осенью, при звездах, они очень хорошо ловятся, если в вентерь подкинуть макухи.
— А знаешь, что мы сделаем с ними? — Данило подошел к вербе, всем стволом тянувшейся к воде.
— Не знаю.
— Возьмем и кинем снова в воду. Пусть поминают нас добрым словом.
— Да разве они умеют говорить? — засмеялась девочка.
— Говорить, может, и не умеют, а вспоминать нас с тобою будут — им тоже лучше в воде, чем на сковороде.
Они осторожно сошли с берега на мостки, над которыми свешивались ветви верб, и вынули из торбы первого карася. Он и впрямь лежал на руке как тусклый слиток золота и тяжело поводил боками.
Данило опустил его в прудок. Рыба на миг замерла в воде, потом встрепенулась и скрылась в глубине. Когда они выпустили всех карасей, Данило передал торбу девочке. Она вопросительно посмотрела на него и вдруг спросила:
— Дядя Данило, а скажите мне, только по правде: почему вы пожалели карасей?
У Данила задрожали губы, и он, не то вздыхая, не то посмеиваясь, ответил:
— Потому, Василинка, что теперь твой дядя сам похож на карася в торбе.
— Скажете тоже! — засмеялась девочка и прижалась к нему всем тельцем.
А у него от этого смеха на глаза набежали слезы.
Он обнял девочку, попрощался с нею и чуть не бегом устремился в дубраву. Опушка встретила его тишиной и слезами вечерней росы. В темном небе, как в черноземе, стояла сверкающая Чапыга[12] и своим сиянием напоминала, что высшая человеческая мудрость — землю пахать. В сознании тускнело прощание с братьями, с племянницей, приближался страшный и радостный час встречи с женой. Порой Данило останавливался возле дерева, чтоб не расплескать свои чувства, яснее разглядеть образ, маячивший вдали, тот образ, который он пронес, как святыню, сквозь годы разлуки.
Он знал, что не много встречается по-настоящему счастливых семей. Даже те, что женились по любви, часто рассыпают ее по мелким житейским бороздам и через год-два не думают уже о тихом рае, а тащат скрипучее брачное ярмо. А у него семья сложилась как в хорошей песне. Сперва он очень побаивался, что тень Нечуйвитра будет омрачать его радость: его мучило, что девушка уже ласкалась к другому, знала вкус поцелуев, а может, и больше. Но напрасно он боялся. С Нечуйвитром Галю связывала дружба, а с ним любовь. Он брал ее миловидной девушкой с роскошными золотыми косами, у него она стала красавицей, ее полудетское личико сразу расцвело, небольшая хрупкая фигурка развилась, и нередко ему приходилось с сердцем сплевывать в сторону при виде какого-нибудь лоботряса, слишком уж таращившего глаза на его жену.
«Соль тебе в глаза», — трижды повторял он мысленно, ибо хотя и стал учителем, но крестьянские предрассудки еще были в нем живы. Не раз он приходил в отчаяние, что не может одеть ее по-человечески, а она утешала, что когда-нибудь и у них все будет. На что она надеялась? Конечно, не на их жалованье, а на то будущее, которое обещал ей Нечуйвитер. Данило не мог ей и этого посулить.
Как же Галя встретит его теперь? Что осталось от ее любви? А вдруг одна только горечь? Ведь он отрезал ей все пути… Нечеловеческая тоска закрадывается в его душу. Ведь для него жена — это жизнь.
Вот и редеют леса, расходятся островками и перелесками. Впереди при только что взошедшей луне показались черные силуэты построек. Данило, чтобы не наскочить на самооборону, идет по краю вырубки, а оттуда огородами к центру села.
В закоулке, выходящем на улицу, он видит дубовый крест, похожий на раскинувшего руки великана. На его деревянных плечах печально белеет крестьянский рушник. Такой же крест с рушником виден и на другой улице. И еще один возле чьей-то сонной хаты. Выходит, все вокруг огорожено крестами! В эту весну, когда сыпной тиф нещадно косил и старого и малого, село крестами молило бога защитить его от несчастья, и до сей поры стоят на всех поворотах и возле каждого колодца эти деревянные свидетели человеческого бессилия и страдания.
Он минует чей-то сад, проскальзывает через улицу, и вот перед ним маленькая, выстроенная земством школа. Неужели здесь она, его любовь, его будущее? Данило останавливается возле перелаза, над которым позванивают стручками невысокие акации. Ему бежать бы к школе, к тому окошечку, откуда жена и Петрик каждый день глядят на солнце и на тучи, а может быть, и высматривают, не идет ли он. Но сила его словно ушла в землю. Данило, пошатываясь, обходит школу с другой стороны, где каменное крыльцо ведет в комнату учителя, и там присаживается в тени на холодные ступеньки. Он прислушивается к школе, словно она и ночью таит в себе чьи-то голоса и может ответить ему, что здесь нет никого, кроме его близких.
Каменные ступеньки оттягивают жар его тела, и он, махнув рукой, как пьяный, поднимается и стучит пальцами в краешек стекла. Как долго тянется минута ожидания! Он стучит еще. Из глубины комнаты доносится мелодичный колокольчик ее голоса, от которого сердце может оборваться в груди:
— Ой, кто там?
Ему хочется улыбнуться, но слезы сдавливают горло.
— Галя, это я, Данило…
И слышит крик, слышит, как что-то падает в комнате, как жена бежит к двери. Он в круговороте мыслей выбирает для нее самые лучшие слова, но краше тех, с какими он обычно возвращался домой с дороги, не находит. Так он и сейчас скажет: «Ну вот и я, сердечко мое…»
Наконец скрипит, отворяясь, облупленная дверь, и на шею ему бросается плачущая жена.
— Данилко, родненький! Это ты?
Вот и его она называет детским именем. Сказано — мать.
Он обнимает ее, прижимает к груди и забывает произнести свои слова. Потом неловко увлекает, почти вносит ее в комнату, молча целует косы, бьющиеся о его руки, подносит ее к окну, смотрит на нее, узнает, радуется и, наконец, вспоминает, что у него есть сын. Впрочем, это, может быть, сон, выдумка?
— Галя, у нас сынок?
— Сынок, Данило. — Она выскальзывает из его рук, становится босиком на пол и подводит отца к люльке, где из вороха тряпок выглядывает детская головка.
Склонившись, он обходит люльку вокруг, трогает перильца и наконец говорит:
— Ну вот и я, сердечко мое…
В ответ снова раздается всхлипывание. Галя находит его руку, ведет его к освещенному луной окну и сквозь слезы смотрит на побледневшее от волнения лицо мужа. Вот и стоит перед нею ее судьба. Она сама выбрала ее, гордилась, тешилась ею, а теперь сердце обрывается, как подумаешь, что будет с ними… Чего бы она не сделала, только бы остаться вместе, только бы ребенок не рос без отца!
Он видит слезы на ее загадочных при лунном свете глазах и вспоминает чьи-то слова, что глаза его жены — лесные черешни в утренней росе. Они и в самом деле чудесно мерцают на белизне щек своей глубокой влажной мглой.
Данило прикасается губами к ресницам жены, и с них опадает соленая теплынь.
В сенях внезапно запели ломающимися голосами молодые петушки. Их пение разбудило ребенка, он завозился, заплакал. Галя бросилась к люльке, взяла сына на руки, укачала его, запела колыбельную и поднесла малыша к окну.
Маленький человечек уютно лежал перед отцом, и мать, забывая горе, сквозь слезы улыбнулась ребенку, а потом мужу.
— У него уже два зуба! — проговорила она с гордостью.
Данило, еще не очень понимая, что означает такое великое событие, но, видя, как мать радуется этому, с удивлением переспросил:
— Неужели два? — словно речь шла не о двух зубах, а по крайней мере о счастливой судьбе.
XVIII
До позднего вечера не расходились новобуговцы с полей: одни еще получали землю, другие вешками обозначали межи, а третьи запрягали коней и пахали под зябь свои наделы. Худенькие бедняцкие клячонки из кожи вон лезли, таща плохо налаженные плуги, и никого не удивляло, что у одного плуга были стертые на нет пятки, а у другого вместо лемеха торчал широкий австрийский штык — кромсал белое тело на войне, кромсай теперь черную землю.